Шевек повиновался.

Потом какая-то женщина поила его из чашки, но его так трясло, что вода пролилась и промочила одеяло.

— Отстань, — сказал он. — Ты кто?

Она ответила, но он не понял. Он сказал, чтобы она ушла, ведь он чувствует себя очень хорошо. Потом он стал объяснять ей, почему циклическая гипотеза, сама по себе непродуктивная, столь существенна для его подхода к возможной теории Одновременности, являясь ее краеугольным камнем. Он говорил частично на родном языке, а частично — по-иотийски и писал формулы и уравнения мелом на грифельной доске, чтобы ей и всей остальной группе было понятно, а то он боялся, что они не поймут про краеугольный камень. Она касалась его лица и связывала ему волосы сзади, чтобы не мешали. Руки у нее были прохладные. Никогда в жизни он не испытывал ничего приятнее, чем прикосновение ее рук. Он потянулся к ее руке. Ее не было, она ушла.

Спустя долгое время он проснулся. Оказалось, что он может дышать, что он прекрасно себя чувствует. Все было в полном порядке. Ему не хотелось двигаться. Если бы он сделал какое-нибудь движение, оно нарушило бы этот совершенный, устойчивый момент, это равновесие мира. Зимний свет, лежащий на потолке, был невыразимо прекрасен. Шевек лежал и любовался им. Старики на другом конце палаты пересмеивались старческим, хриплым, кудахчущим смехом, и это был прекрасный звук. Та женщина вошла и села у его койки. Он взглянул на нее и улыбнулся.

— Как ты себя чувствуешь?

— Как новорожденный. Кто ты?

Она тоже улыбнулась.

— Мать.

— Второе рождение. Но тогда у меня должно быть новое тело, а не то же самое, старое.

— Что ты такое говоришь?

— Это не на земле. На Уррасе. Второе рождение — часть их религии.

— Ты все еще бредишь. — Она коснулась его лба. — Жара нет. — Ее голос, выговоривший эти два слова, больно задел что-то глубоко в существе Шевека, какое-то темное место, скрытое за стенами, и все отражался и отражался во тьме этих стен. Он взглянул на женщину и с ужасом сказал:

— Ты — Рулаг.

— Я же тебе говорила! Несколько раз!

Она по-прежнему сохраняла на лице беспечное, даже веселое выражение. О том, чтобы Шевек что-нибудь сохранял, и речи быть не могло. У него не было сил отодвинуться, но он весь сжался в нескрываемом страхе, стараясь оказаться как можно дальше от нее, словно это была не его мать, а его смерть. Если она и заметила это слабое движение, то вида не подала.

Она была хороша собой, смуглая, с тонкими и пропорциональными чертами лица, на котором не было морщин, хотя ей уже минуло сорок. Все в ней было гармонично и сдержанно. Голос у нее был негромкий, приятного тембра.

— Я не знала, что ты здесь, в Аббенае, — сказала она, — и вообще, где ты и существуешь ли ты вообще. Я была на складе Синдиката Печати, подбирала литературу для Инженерной Библиотеки, и увидела книгу Сабула и Шевека. Сабула я, конечно, знаю. Но кто такой Шевек? Почему это звучит так знакомо? С минуту, а то и дольше, я не могла сообразить. Странно, правда? Но у меня просто в голове не укладывалось. Тому Шевеку, которого я знаю, должно быть только двадцать лет, вряд ли он может быть соавтором трактатов по метакосмологии вместе с Сабулом. Но любому другому Шевеку должно было бы быть еще меньше двадцати!.. Поэтому я пошла посмотреть. Какой-то парнишка в бараке сказал, что ты здесь… В этой больнице страшно не хватает персонала. Не понимаю, почему синдики не требуют от Медицинской Федерации, чтобы сюда либо назначили еще людей, либо сократили бы прием больных; некоторые из этих медсестер и врачей работают по восемь часов в день! Конечно, среди медиков есть люди, которые сами хотят этого: импульс самопожертвования. К сожалению, это не дает максимальной эффективности… Странно было найти тебя. Я бы тебя ни за что не узнал а… Ты переписываешься с Палатом? Как он?

— Он умер.

— Ах, вот что… — В голосе Рулаг не было притворного потрясения или горя, только какая-то привычная безотрадность, нотка незащищенности от беды. Это тронуло Шевека, позволило ему на мгновение увидеть в ней человека.

— Давно он умер?

— Восемь лет назад.

— Но ведь ему было не больше тридцати пяти.

— В Широких Равнинах было землетрясение. Мы там жили уже лет пять, он был городским инженером-строителем. От землетрясения обрушился учебный центр. Он с другими пытался вытащить детей из-под развалин, а тут — второй толчок, и все рухнуло окончательно. Тридцать два человека погибло.

— Ты там был?

— Я дней за десять до землетрясения уехал учиться в Региональный Институт.

Она задумалась, лицо ее было спокойным.

— Бедный Палат. Это так на него похоже — умереть с другими, одним из тридцати двух… Статистический показатель.

— Статистические показатели были бы выше, если бы он не вошел в здание, — сказал Шевек.

Услышав это, она взглянула на него. По ее взгляду нельзя было понять, что она чувствует и чувствует ли что-нибудь вообще. Ее слова могли быть вызваны порывом, а могли быть и обдуманными — понять это было невозможно.

— Ты любил Палата?

Он не ответил.

— Ты не похож на него. В сущности, ты похож на меня, только светлый. А я думала, что ты будешь похож на Палата. Я была в этом уверена… странно, как наше воображение создает такие представления. Значит, он оставался с тобой?

Шевек кивнул.

— Ему повезло. — Она не вздохнула, но в ее тоне слышался подавленный вздох.

— Мне тоже.

Она помолчала, потом слабо улыбнулась.

— Да. Я могла бы поддерживать с тобой связь. Ты не обижаешься на меня за то, что я этого не сделала?

— Обижаться на тебя? Но я тебя даже и не знал.

— Знал. Мы с Палатом оставили тебя у себя, в бараке, даже после того, как я отняла тебя от груди. Мы оба этого хотели. Именно в эти первые годы особенно важен индивидуальный контакт: психологи окончательно доказали это. Полную социализацию можно развить только из этого аффективного начала… Я была согласна продолжать партнерство. Я пыталась добиться, чтобы Палата назначили сюда, в Аббенай. Здесь не было мест для специалистов его профиля, а ехать без назначения он не хотел. Была в нем упрямая жилка… Сперва он иногда писал мне, как ты, а потом перестал писать.

— Это не важно, — сказал юноша. Его лицо, похудевшее за время болезни, было покрыто очень мелкими капельками пота, так что его щеки и лоб казались серебристыми, точно смазанными маслом.

Снова наступило молчание; потом Рулаг сказала своим ровным, приятным голосом:

— Нет, это и тогда было важно, и сейчас важно. Но именно Палату следовало оставаться с тобой и поддерживать тебя в период твоего формирования. Он умел быть опорой, родителем, а я этого не умею. Для меня на первом месте — работа. И так было всегда. Все же я рада, Шевек, что ты теперь здесь. Может быть, теперь я смогу быть тебе чем-нибудь полезна. Я знаю, что Аббенай вначале кажется пугающим. Чувствуешь себя затерявшимся, оторванным, не хватает простой солидарности, свойственным маленьким городкам. Я знаю интересных людей, с которыми ты, может быть, захочешь познакомиться. И людей, которые могли бы быть тебе полезны. Я знаю Сабула; я могу представить себе, с чем тебе пришлось столкнуться и у него, и во всем Институте. Они там играют в «Кто кого превзойдет». И чтобы понять, как их обыграть, нужен известный опыт. И вообще я рада, что ты здесь. Это доставляет мне удовольствие, которого я раньше не знала… какую-то радость… Я прочла твою книгу. Ведь это твоя книга, правда? Иначе зачем бы Сабулу публиковаться в соавторстве с двадцатилетним студентом? Ее предмет выше моего понимания, я ведь всего лишь инженер. Признаться, я горжусь тобой. В этом есть что-то странное, правда? Нелогичное. Даже собственническое. Как будто ты — вещь, принадлежащая мне! Но когда человек стареет, у него появляется потребность, не всегда вполне логичная, в какой-то поддержке. Чтобы вообще были силы жить дальше.

Он видел ее одиночество. Он видел ее боль, и она злила его. Она угрожала ему. Она угрожала верности его отца, той незамутненной, постоянной любви, в которой были корни его, Шевека, жизни. Какое она имеет право, она, бросившая Палата, когда была ему нужна, теперь, когда это нужно ей, приходить к сыну Палата? Он ничего, ничего не может дать ей, и вообще никому.