Конечно, это были слова Одо, из «Писем из тюрьмы», но, когда их произносил этот слабый, хриплый голос, они производили странное впечатление: точно говоривший сам обдумывал их, слово за словом, точно они исходили у него из сердца, медленно, с трудом, как из песка пустыни медленно-медленно проступает вода.

Рулаг слушала, держа голову очень прямо, с лицом, застывшим, как у человека, который подавляет боль. По другую сторону стола, напротив нее, сидел, опустив голову, Шевек. В наступившей после слов рудокопа тишине он поднял голову и заговорил.

— Видите ли, — сказал он, — ведь наша цель — напомнить себе, что мы прилетели на Анаррес не ради безопасности, а ради свободы. Если мы должны все соглашаться друг с другом, работать все вместе, то мы — всего лишь машина. Если индивид не может работать в солидарности со своими товарищами, значит, его долг — работать одному. Его долг и его право. Мы отказывали людям в этом праве. Мы все чаще и чаще говорили: ты должен работать вместе с другими, ты должен подчиняться диктату большинства. Но всякий диктат есть тирания. Долг отдельной личности — не подчиняться никакому диктату, быть инициатором своих собственных поступков, нести ответственность. Только в этом случае общество будет жить, и изменяться, и приспосабливаться, и сможет выжить. Мы — не подданные Государства, основанного на законе, а члены общества, созданного на основе революции. Революция — наша обязанность, наша надежда на эволюцию. «Революция находится в духе отдельной личности — или ее нет нигде. Она — для всех, или она — ничто. Если рассматривать ее, как нечто конечное, она никогда не начнется по-настоящему». Мы не можем остановиться здесь. Мы должны идти дальше. Мы должны рисковать.

Рулаг ответила так же спокойно, как он, но очень холодно:

— Ты не имеешь права втягивать нас всех в рискованную затею, на которую тебя вынуждают личные мотивы.

— Ни один человек, который не намерен пойти так далеко, как согласен пойти я, не имеет права мешать мне сделать это, — возразил Шевек. На миг их взгляды встретились; оба опустили глаза.

— Полет на Уррас опасен только для того, кто летит, — сказал Бедап. — Он ничего не меняет ни в «Условиях Заселения», ни в наших отношениях с Уррасом, разве что в нравственном аспекте — причем в нашу пользу. Но я думаю, что мы — любой из нас — не готовы принять по этому вопросу какое-то решение. Если никто из вас не возражает, я пока что снимаю этот вопрос.

Никто не возражал, и Бедап с Шевеком ушли с собрания.

Когда они выходили из здания КПР, Шевек сказал:

— Мне нужно зайти в Институт. Сабул прислал мне очередной клочок бумаги — впервые за много лет. Интересно, что у него на уме?

— А мне интересно, что на уме у этой Рулаг! Она что-то имеет против тебя, что-то личное. Я думаю, завидует. Мы вас больше не будем сажать друг против друга, а то вообще с места не сдвинемся. Хотя этот молодчик с Северного Взгорья тоже не подарок. Диктат большинства, и кто силен — тот и прав! Шев, добьемся мы, чтобы они поняли, чего мы хотим? Или мы только усиливаем противодействие?

— Может быть, нам действительно придется послать кого-нибудь на Уррас — доказать свое право действием, если словами не получится.

— Может быть. Лишь бы только не меня! Говорить о нашем праве покинуть Анаррес я буду до посинения, но если бы мне пришлось это сделать, черт возьми, я бы себе горло перерезал…

Шевек засмеялся.

— Ну, мне надо идти. Дома буду примерно через час. Приходи к нам вечером, поедим вместе.

— Встретимся в комнате.

Шевек зашагал по улице; Бедап стоял перед зданием КПР и решал, куда бы пойти. Улицы Аббеная были ярко освещены, казались чисто-начисто отдраенными, кипели светом и людьми. Бедап был одновременно возбужден и подавлен. Все, в том числе и его эмоции, сулило многое и в то же время не удовлетворяло. Он отправился в барак в квартале Пекеш, где сейчас жили Шевек и Таквер, и, как и надеялся, застал Таквер с малышкой дома.

У Таквер было два выкидыша, а потом на свет появилась Пилун, поздно и несколько неожиданно, но все были ей очень рады. Она родилась маленькой и сейчас, когда ей шел уже второй год, все еще оставалась маленькой, с тонкими ручками и ножками. Когда Бедап держал ее, эти ручки, такие хрупкие, что он мог бы переломить их одним движением руки, вызывали у него не то смутный страх, не то смутное отвращение. Он очень любил Пилун, он был очарован ее туманно-серыми глазами, его пленяла ее абсолютная доверчивость, но каждый раз, как он прикасался к ней, он понимал — как никогда не понимал раньше — в чем прелесть жестокости, почему сильные мучают слабых. И поэтому — хотя он не сумел бы объяснить, почему «поэтому» — он понимал и то, что раньше всегда казалось ему довольно бессмысленным, и чем он раньше никогда не интересовался: родительское чувство. Когда Пилун называла его «тадде», это доставляло ему совершенно необычайное удовольствие.

Бедап уселся на спальный помост под окном. Комната была большая, с двумя помостами. На полу лежали циновки; никакой другой мебели не было, ни стульев, ни столов, только небольшая ширма, которой для Пилун отгораживали место для игры или загораживали ее кровать. Таквер выдвинула длинный, широкий ящик второго помоста и разбирала лежавшие в нем кучи бумаг. Когда малышка поползла к Бедапу, Таквер со своей широкой улыбкой сказала:

— Дап, миленький, подержи, пожалуйста, Пилун! Она уже раз десять добиралась до этих бумаг, каждый раз, стоило только мне разложить их по порядку. Я через минутку закончу… ну, через десять минут.

— Не спеши. Мне не хочется разговаривать. Я просто хочу посидеть здесь. Иди сюда, Пилун. Иди ножками — вот умница! Иди ножками к тадде Дапу. Вот и попалась!

Пилун, довольная, сидела у него на коленях и внимательно рассматривала его руку. Бедап стеснялся своих ногтей, так и оставшихся деформированными, хотя он уже не грыз их, поэтому он сначала сжал руку в кулак, чтобы спрятать ногти; потом ему стало стыдно, что он стесняется, и он разжал руку. Пилун похлопала по ней.

— Хорошая это комната, — сказал он. — Окна на север. В ней всегда спокойно.

— Да. Шшш, я считаю листы.

Вскоре Таквер убрала стопки бумаг и закрыла ящик.

— Ну, вот! Извини. Я обещала Шеву пронумеровать страницы в этой его статье. Хочешь попить?

Многие основные продукты все еще нормировались, хотя далеко не так строго, как пять лет назад. Фруктовые сады Северного Взгорья пострадали от засухи меньше и оправились быстрее, чем районы, где выращивали зерновые, и в прошлом году ограничения на потребление сушеных фруктов и фруктовых соков были сняты. На затененном окне у Таквер стояла бутылка сока. Она налила каждому по полной чашке. Чашки были глиняные, довольно неуклюжие — их сделала в школе Садик. Таквер села напротив Бедапа и, улыбаясь, посмотрела на него.

— Ну, как там, в КПР?

— Да как всегда. А как там, в родной лаборатории?

Таквер посмотрела в свою чашку, покачивая ее, чтобы свет играл на поверхности жидкости.

— Не знаю. Я думаю уйти.

— Почему, Таквер?

— Лучше уйти самой, чем ждать, пока скажут, чтобы уходила… Беда в том, что эта работа мне нравится и я хорошо умею ее делать. И другой такой работы в Аббенае нет. Но нельзя быть членом исследовательского коллектива, который решил, что ты — не член его.

— Они на тебя давят все сильнее, да?

— Все время, — ответила она и быстро, непроизвольно оглянулась на дверь, словно опасаясь, что Шевек стоит там и все слышит. — Некоторые из них просто невероятны! Ну, ты сам знаешь. Не стоит об этом говорить.

— Нет; поэтому я рад, что застал тебя одну. По существу, я не знаю. Я, и Шев, и Скован, и Гезач, и все остальные, кто проводит почти все время в типографии и в радиобашне, — мы не работаем по распределению и поэтому мало сталкиваемся с людьми, не входящими в Синдикат Инициативы. Я много бываю в КПР, но это — особая ситуация. Там я ожидаю противодействия, потому что сам его вызываю. А с чем столкнулась ты?