Но странное дело — и говоря, и думая о «тех», никак не можешь уберечь себя от мысли: «А почему так? «Они», освобожденные из лагерей военнопленных и даже из концлагерей, сохранили человеческий вид, а как другие, наши? В Освенциме? И не только в нем. Под Фридляндом, в Ламсдорфе, и не только там? Они — мы только что видели это в Ризе — сразу же надели военную форму и ждали прихода своих, а наши, свои, лежали на нарах, и мы выносили их, нечеловекоподобных, на свет, и они умирали, не осилив радости освобождения. Умирали, получив еду. Умирали, увидев свет. Умирали, поняв, что все страшное кончилось».
Тут, не успел я еще решить для себя что-то определенное, ясное, началась дикая стрельба. Ружейная. Автоматная. Пистолетная. Взлетали в звездное небо трассирующие пули и ракеты — желтые, красные, зеленые. Каждая, имеющая свой глубокий военный смысл, — но почему их так много и все сразу?
Наши выскакивали на улицу, спрашивали о том, что случилось, и я пока ничего не мог им ответить. Выскакивали офицеры и солдаты. Выскакивали одетые и полуодетые. Выскакивали в одном нижнем. Но с оружием в руках.
А Гарта вокруг неистовствовала. И не только стреляла, а и кричала — дико, восторженно орала сотнями голосов:
— Капитуляция! Капитуляция! Капитуляция!
Я слышал теперь явственно, точно, но еще не верил, хотя и отвечал нашим последним, опоздавшим:
— Кажется, капитуляция…
Наши тоже начинали палить в воздух.
— Товарищ лейтенант! Неужели? — окликнул я оказавшегося рядом Соколова.
— Да, да… — говорил он. — Кажется, всё теперь… Конец!
А стрельба, и ракеты, и дикие выкрики — все сливалось вокруг в какой-то радостно-сумасшедший рев-грохот.
— Ты чего стоишь как сыч? — Володя бросился ко мне, обнял, приподнял. — Победа, ребятки, победа!
Подбежал Вадя:
— Неужели? Ведь это!.. А тебя не сменили?
Кажется, сменить меня в этой суматохе забыли. Вадя уже свободен, а я еще на посту.
Вся Гарта бесновалась. Палила в воздух. Плясала. Откуда-то появились гармошки, баяны, аккордеоны. Солдаты постарше, не чета нам, плакали:
— Дожили!.. Дожили!..
Офицеры перемешались с солдатами, солдаты — с офицерами. Не разберешь, где начальство, где подчиненные.
Вдали слышны звуки духового оркестра. Странные, неточные звуки, вразнобой наигрывающие мелодию знакомой песни:
Оркестр с толпой солдат двигался по улице. Звуки музыки слышались всё громче. Вот они уже где-то рядом.
Я смотрел в даль улицы. Оркестр — три солдата: две трубы и барабан, — величественно шел по мостовой, обрастая толпой. Гремела только музыка, а я уже бормотал про себя слова:
Странно, но надоевшая до чертиков в Гороховецких лагерях песня звучала сейчас совсем по-иному.
В шуме и сутолоке я услышал свою фамилию. Видно, вспомнили, идут сменять.
Я поднял над голвой автомат, махнул:
— Я здесь!
— Смотри, кто! Смотри!
Ко мне протиснулся Володя. А за ним — старший лейтенант Буньков и Макака.
— Вроде опоздали мы с Петровым… Ну, поздравляю! — Буньков неожиданно трижды расцеловал меня. — А лейтенант где? Соколов?
— Только что тут был…
— Ты иди! Я тебе на смену, — сказал Володя. — Забыл!
Мы пошли вместе с Буньковым и Макакой, не слыша друг друга, с трудом пробиваясь через толпы солдат.
— Мы вас вторые сутки догоняем, — шепнул мне на ухо Макака.
— Я сейчас поищу его. Может, он здесь, — пообещал я Бунькову, когда мы наконец-то добрались до дома, где разместился наш взвод. — Подождите минуту…
Через обвитую плющом калитку я побежал в дом. Комнаты пусты — и первая, и вторая, и третья. Конечно, сейчас все на улице. Я обежал комнаты первого этажа и вспомнил: может, на втором? Соколов, Заикин и старшина батареи обосновались там. По мраморной лестнице поднялся на второй этаж. В заикинской комнате пусто. В следующей…
Я распахнул дверь и увидел лейтенанта Соколова. Он лежал на кровати с широко открытыми глазами.
— Товарищ лей…
Соколов был мертв. Рядом на кровати валялся его пистолет.
Я не ждал этого.
— Товарищ старший лейтенант! Товарищ старший лейтенант! Убили! Убили его! — не знаю, что я кричал, бросившись вниз.
Буньков, Макака и я ворвались в комнату. Застыли у кровати.
— Эх, Мишка, Мишка… — с горечью произнес старший лейтенант. — Как же это ты…
На столе Буньков обнаружил торопливую записку: «В моей смерти прошу никого не винить. Кроме той, которую я любил и которой зря…»
Записка была не дописана.
— Вот смотрите. — Буньков протянул нам записку. — Если бы убили… Лучше бы его убили…
А за окнами все продолжал играть духовой оркестр. Он двигался сейчас по всем улицам Гарты, и добровольно шагавшие за ним солдаты не очень стройно горланили слова знакомой песни:
Гремели две трубы, ухал барабан в такт мелодии. Песня была одна и повторялась бесконечно. Может, не знали оркестранты ничего другого, а может, им просто было сейчас все равно.
— Ура! Ура! Ура! — гремела Гарта, наверно никогда еще не бывшая такой шумной. — Ура! Ура! Ура!
Нас вызвал к себе командир дивизиона.
— Товарищ майор, извините, — первым начал Буньков. — Почему все-таки лейтенант Соколов не стал замещать меня, когда я… Почему он не получил ни одной награды?..
— Подожди, подожди, Буньков! — перебил его Катонин. — Что ты думаешь, я — дурак? Советовался где надо. Не посоветовали. Сам знаешь почему. И вообще надо каленым железом выжигать все, что порочит наш дивизион…
— Но при чем тут жена! Ведь Соколов…
— Соколов, Соколов! В конце концов ты считаешь нормальным, когда жена советского офицера становится женой эсэсовца? И хватит об этом. Я позвал вас не затем! Так вот, это ко всем вам относится. И к вам. — Катонин кивнул в нашу сторону. — Вы ничего не видели. Лейтенант Соколов погиб. И никакого самоубийства! В конце концов честь нашего дивизиона дороже. Не надо, чтобы тень от этого падала на дела моих ребят. А это… — Он взял со стола записку, переданную ему Буньковым, и разорвал на мелкие части, — вот так… И если хоть один человек узнает, отвечать вам. Поняли?
— Так точно! — сказали мы с Макакой.
— Ясно, — пробурчал Буньков.
— И хорошо. А теперь готовьтесь в дорогу. Через два часа мы выезжаем на Прагу.
— Разве не кончилось все? — удивился Макака.
— Для кого кончилось, для нас — нет. В Праге восстание. Армия Рыбалко уже двинулась туда. Корпус и мы, — он еще раз взглянул на часы, — через час пятьдесят пять минут — за ними.
Соколова похоронили торжественно, как положено. Сам майор произнес речь. Сказал о смелости лейтенанта.
Закончил словами: «…Вечная память героям, отдавшим свою жизнь за честь и независимость нашей Родины!»
После похорон мы остались с Буньковым одни.
— …Перед самой войной женился он, — говорил комбат. — Женился на человеке, которого, видно, очень полюбил. Настолько полюбил, что, может быть, и не разобрался в этом человеке как следует. Потом война. Он — в армии. Она осталась в Орле. Немцы пришли. Ну и… узнал: жена, его любимая жена с эсэсовцем спуталась. В Германию с ним удрала. Вот так! Представляешь, что у него на душе было! А тут еще неумные люди нашлись: перестали доверять Соколову. Мол, жена, продалась, мало ли что! И вот человек живет со своей бедой, честно выполняет свой долг, отлично воюет. До последнего дня войны — до победы. А тут… Долг был для него превыше всего!