— А у меня немчик родится! Маленький такой, тепленький, с глазками, как бусинки, немчик! Это плохо, да? А почему плохо? Мы в школе когда-то учили: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..» А Генрих — рабочий, правда, рабочий! Вы не подумайте, что он — фашист. Он сам мне говорил…

Остатки батальона разместились в немецких блиндажах. Измотанным за эти дни людям дали отдых. Варя готовилась принимать раненых, но начальство решило иначе.

— «Небо»! «Небо»! Я — «Береза»! Я — «Береза»! Слушаю! Передаю трубку Третьему…

— Бойко работаешь, — говорил ей напарник, полковой связист, будто издеваясь.

— Как могу, а что?

Ей было некогда, и все же она все время почему-то вспоминала Славу. И даже когда кричала в трубку: «Небо»! «Небо»! Я — «Береза»! — думала о нем. И ей казалось, что она кричит: «Слава! Слава! Я — Варя! Ты слышишь меня?»

Интересно, какой он все-таки, Слава? Наверно, умный! Наверно. Ведь до войны он уже учился в энергетическом институте, а это ужасно трудно. Она бы никогда не смогла.

И все же какой? Наверно, не очень красивый? Наверно. Курносый, с рябинками на лице, с выгоревшими волосами и ростом лишь чуть выше ее, а может быть, и не выше совсем. Если бы она на каблуках была, то, пожалуй, с ним сравнялась. Но он все равно симпатичный — лицо доброе, и глаза, руки с пухлыми короткими пальцами.

И все-таки какой? Наверно, смелый? Наверно. Она видела в бою. А ведь он с сорок первого на войне и даже после ранения не ушел лечиться. В сорок первом он выходил из окружения, трое суток шел — вышел.

И все же какой?

— «Небо»! «Небо»! Я — «Береза»! Слушаю…

Славу она не видела всю ночь, пока не сменилась их пара. И даже чуть позже: ждали напарника, вышедшего на прорыв линии…

— А я думал, ты спишь, — сказал Слава, когда они встретились.

— Нет, — ответила она и обрадовалась. Ей уже бог знает что казалось и думалось за эту ночь: ведь стреляли, и сильно…

— Глаза у тебя страшно усталые, красные…

— Спать охота, — призналась она.

О чем говорить сейчас, она не знала. И верно, спать хотелось, но было хорошо.

Кажется, сегодня в воздухе впервые робко пахло мартом. Особо, по-весеннему скрипел снег. Воробьи и галки прыгали возле распряженных лошадей — остатков хозвзвода. Уютно дымила батальонная кухня — запахи каши смешивались с запахами хвои и смолы, шинелей и соломы, снега и весны. Красноармейцы разжигали костры — пекли мороженую картошку, добытую в поле, развороченном снарядами и минами. Кто-то умывался, растираясь снегом, кто-то неумело пробовал немецкую губную гармошку, кто-то матерился, кто-то рыл большой ров — для братской могилы, для убитых в боях за деревню.

— Кстати, Варюша, ты не помнишь, — спросил Слава, — песня такая до войны была, немецкая. «Песня единого фронта» называлась. Крутится в голове, а вспомнить никак не могу. Помню только начало припева: «Друм линкс, цвай, драй, друм линкс, цвай, драй, во дайн платц, геноссе, ист!»

— Еще бы не помню, — улыбнулась она. — Мы ее пели.

Унд вайль дер менш айн менш ист,
Друм браухт эр клайдер унд шу,
Эс махт ин айн гешвейтц нихт варм,
Унд аух кайн троммельн дацу.
Марш левой, два, три,
Марш левой, два, три,
Стань в ряды, товарищ, к нам!
Ты войдешь в наш единый рабочий фронт,
Потому что рабочий ты сам.

— Смотри ты, помнишь! — удивился Слава. — Теперь и я вспомнил. Эрнст Буш пел ее. А музыка, кажется, Эйслера на стихи Брехта.

Этого она не знала.

У нее совершенно слипались глаза.

— Иди отдыхай, — сказал он. — А то впереди — Юхнов!..

10

Ей хотелось, чтобы было так.

Солнце, солнце, солнце. Очень много солнца. В сквере у Ильинских ворот блестит на солнце памятник героям Плевны и блестят огромные валуны и восковые листочки на тополях. Ребята с шарами — красными, синими, зелеными, желтыми — играют возле памятника, и шары их блестят на солнце и глаза. Солнце отражается в стеклах домов — незашторенных, открытых, в витринах магазинов, и в Стеклянном тоже, — не замурованных мешками с песком, в окнах трамваев и троллейбусов — они не замазаны черной маскировочной краской.

Откуда же запахи свежей краски? Краской пахнет не меньше, чем весенним воздухом, и зеленью, и подсыхающей землей. Пахнет вкусно, дурманяще, как в магазине Резинотреста.

А, так это дома пахнут — они покрашены! И стены, и рамы окон, и двери, и номерные знаки над воротами и подъездами, и указатели улиц на углах — все покрашено. Как же она не поняла сразу!

Они идут со Славой по Маросейке. Слава не в шинели и не в гимнастерке, а в сером костюме. Ей нравится этот цвет — скромный и красивый. Отец любил такой. Слава молодец, что он сейчас именно в сером костюме.

«Слава, почему так много людей?» — спрашивает она.

Люди, люди, люди. На тротуарах, на перекрестках, в окнах трамваев и домов. Очень много людей.

Он молчит, и она продолжает:

«А там, помнишь, перед Юхновом, когда деревню брали, нас было очень мало?»

«Так там, Варюша, фронт большой был, — вдруг оживляется Слава. — А тут что — одна улица!»

Они проходят мимо сберкассы и керосиновой лавки.

«Я потом сбегаю, — говорит она. — Керосин надо купить. А когда мы поедем на твою речку Ворю? Помнишь, обещал?»

«В первый выходной и поедем! Там хорошо сейчас».

Кончается Маросейка, начинается Покровка.

«Мы куда пойдем — ко мне или к тебе, на Бабушкин?» — спрашивает она.

Ей уже слышится, как на Елоховском соборе гремят колокола — красиво, величественно, кажется, на весь мир, и сразу же на всех домах взметнулись флаги — красные флаги с золотыми, как буквы на памятнике героям Плевны, наконечниками. Флаги трепещут в весеннем воздухе, а золотые наконечники горят на солнце. Не поймешь, где солнце, где золотые наконечники, где наконечники, где золотое солнце.

«Это что? Не победа?»

«Конечно, победа, Варюша! — говорит Слава. — А пойдем мы не к тебе и не ко мне, а к нам! Чуть подальше, правда, но зато…»

«Как это — «к нам»?»

«А дом нам с тобой отгрохали — это чепуха? Отличный дом рядом с кинотеатром имени Третьего Интернационала. Третий подъезд, четвертый этаж. Разве забыла?»

Кажется, она забыла. Наверно, потому, что сейчас ей очень хочется показаться Славе хорошей хозяйкой. И она думает только об этом. А то, что у них свой дом, — это хорошо.

Они идут дальше. У Покровских ворот она говорит:

«А вот и мой дом!»

«Знаю», — отвечает Слава.

«А вот наша «Аврора», — продолжает она.

«Я сюда тоже бегал, давно, в детстве», — говорит Слава.

За Земляным валом он продолжает:

«А вот и мой дом. Только в нем никого нет. Отец ведь с матерью у меня умерли, а тетку в войну на улице убило осколком. Как раз тут, у церкви…»

В скверике у памятника Бауману опять много солнца и детей. Но скверик маленький, и детям не хватает места. На тротуарах возле Новорязанской — дети. На тротуаре возле Елоховского собора — дети. И чуть дальше, около их дома — дети. Асфальт разделен мелом на квадраты и квадратики. Это древние «классики»! Вот бы и им со Славой сейчас попрыгать по этим квадратам. Ведь прыгали же, и совсем недавно! Но сейчас им нельзя. Они взрослые, и у них свой дом. Третий подъезд, четвертый этаж. Квартира номер…

«Слава, какая квартира?»

«Вот эта, Варюша, эта!»

Первое, что ее поражает в квартире, — окна.

«Такие огромные! — говорит она. Потом добавляет: — Слава, ты иди отдохни, а я обед приготовлю…»

Смешно и обидно, но до войны она не научилась готовить. Как-то так всегда получалось, что все было готово — была мама. Сейчас она ругала себя: не девочка, взрослая, войну прошла, а что же делать с этим обедом? Если суп варить, то как, и, наверно, это не скоро. Ей вспоминается Фаня Залманова и все ее слова, почти подряд, все, что ока говорила: «Варька, брось ты, в самом деле, переживать!», «Ох, уж ты со своим характером», «Ты забыла, кто ты? Лампочка ты! Понимаешь, лампочка! Включили, выключили! А тебе все перегореть хочется, да?», «Слушай, Варька, не чикайся ты с мужиками! Вообще с ними чикаться не надо!».