— А почему ты, собственно, не любишь Альберта? — ни с того ни с сего спросил Пьер.

Верагут крепче сжал руку ребенка.

— Я-то его люблю. Но он больше, чем меня, любит маму. Тут уж ничего не поделаешь.

— Мне кажется, он тебя терпеть не может, папа. Знаешь, он и меня любит уже не так, как прежде. Он все время играет на рояле или сидит в своей комнате. В первый день, когда он приехал, я рассказал ему о своем огороде, который я сам посадил, он сначала сделал такое заинтересованное лицо, а потом сказал: «Завтра мы посмотрим твой огород». Но с тех пор он больше о нем не спрашивал. Он плохой товарищ, у него уже растут усики. И потом он всегда с мамой, я почти не могу застать ее одну.

— Он приехал всего на несколько недель, малыш, не забывай об этом. А когда мама с Альбертом, ты ведь всегда можешь прийти ко мне. Или тебе не хочется?

— Это разные вещи, папа. Иногда мне хочется побыть с тобой, а иногда с мамой. И ты всегда ужасно занят.

— Не обращай на это внимания, Пьер. Если захочешь прийти ко мне, приходи в любое время, слышишь, в любое, даже когда я работаю в мастерской.

Мальчик не ответил. Он взглянул на отца, чуть слышно вздохнул и, казалось, остался чем-то недоволен.

— Тебя что-то не устраивает? — спросил Верагут, обеспокоенный выражением детского лица, которое несколько мгновений назад еще сияло бурной мальчишеской радостью, а теперь вдруг стало каким-то отрешенным и постаревшим.

— Скажи же мне, Пьер! — повторил он свой вопрос. — Ты недоволен мной?

— Нет, папа. Но я не очень люблю приходить к тебе, когда ты рисуешь. Раньше я иногда приходил…

— Ну и что же тебе не понравилось?

— Знаешь, папа, когда я прихожу к тебе в мастерскую, ты всегда гладишь меня по голове и ничего не говоришь. И глаза у тебя другие, иной раз даже злые, да. А когда я говорю тебе что-нибудь, то по глазам вижу, что ты не слушаешь, отвечаешь только «да-да» и пропускаешь все мимо ушей. Но когда я прихожу и хочу что-то сказать тебе, мне надо, чтобы ты меня выслушал.

— И все же приходи ко мне, милый. Постарайся понять: когда я чем-нибудь очень-очень сильно занят и когда я крепко думаю над тем, как лучше сделать свою работу, мне бывает трудно оторваться от своих мыслей и слушать тебя. Но я попробую, когда ты придешь снова.

— Да, я понимаю. Часто я тоже задумываюсь над чем-нибудь, а в это время меня окликнут, и надо отозваться, это очень неприятно. Иногда мне хочется целый день сидеть не двигаясь и думать, но именно в это время я должен играть, учиться или делать еще что-нибудь, и тогда я ужасно злюсь.

Пьер напряженно смотрел перед собой, пытаясь выразить то, что он имел в виду. Это нелегко сделать, чаще всего тебя так до конца и не понимают.

Они уже были в комнате Верагута. Он сел и привлек мальчика к себе.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — ласково проговорил он. — А сейчас что будешь делать: рассматривать картинки или рисовать? Я думаю, ты мог бы нарисовать эту историю с мышонком.

— Да, я попробую. Но мне нужен большой, красивый лист бумаги.

Отец достал из ящика стола лист бумаги для рисования, заточил карандаш и пододвинул мальчику стул. Пьер тут же взобрался на него с коленями и начал рисовать мышку и кошку. Чтобы не мешать ему, Верагут сел сзади и стал разглядывать тонкую загорелую шею, гибкую спину и благородную, своенравную голову ребенка, который погрузился в свою работу и нетерпеливо помогал себе губами. Каждая линия на бумаге, каждый маленький успех или неудача выражались в гримасах подвижного рта, в шевелении бровей и складок на лбу.

— Нет, ничего не выходит! — воскликнул спустя некоторое время Пьер, выпрямился, опираясь ладонями о стол, и критическим взглядом окинул свой рисунок. — Ничего не выходит! — сердито пожаловался он. — Папа, как надо рисовать кошку? Моя похожа на собаку.

Отец взял лист в руки и с серьезным видом принялся рассматривать рисунок.

— Надо немного подчистить, — невозмутимо сказал он. — Голова слишком большая и недостаточно круглая, а ноги чересчур длинны. Погоди, сейчас исправим.

Он осторожно прошелся резинкой по рисунку, достал новый лист бумаги и нарисовал кошку.

— Смотри, она должна быть вот такой. Вглядись в нее хорошенько и нарисуй еще раз.

Но терпение Пьера уже кончилось, он отдал отцу карандаш, и тому пришлось рисовать самому — сначала кошку, потом котенка, потом маленькую мышку, потом Пьера, который спасает мышку, а напоследок мальчик потребовал еще коляску с лошадьми и кучером.

Но вскоре и это ему надоело. Напевая, он несколько раз обежал комнату, выглянул в окно, проверяя, не идет ли дождь, и, пританцовывая, выскочил из дома. Его нежный, тонкий голосок прозвенел под окнами, затем все затихло, и Верагут остался один, держа в руке лист бумаги с нарисованными на нем кошками.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Верагут стоял перед своей большой картиной с тремя фигурами и писал одеяние женщины — иссиня-зеленое платье, в вырезе которого одиноко и печально блестело маленькое золотое украшение; оно одно подхватывало мягкий свет, не находивший себе пристанища на затененном лице и отчужденно и безрадостно скользивший вниз по холодной синей одежде, — тот самый свет, который весело и задушевно играл рядом в светлых волосах прекрасного ребенка.

В дверь постучали, и художник нехотя, с досадой отошел от картины. Когда после небольшой паузы стук повторился, он быстро подошел к двери и слегка приоткрыл ее.

За дверью стоял Альберт, который за все каникулы ни разу не заглянул в мастерскую отца. Он держал в руке соломенную шляпу и с легким смущением смотрел в недовольное лицо художника.

Верагут пригласил его войти.

— Здравствуй, Альберт. Ты, видимо, пришел взглянуть на мои картины. У меня их тут совсем немного.

— О, я не хочу тебе мешать. Я только хотел спросить…

Но Верагут уже закрыл дверь и, обойдя мольберт, подошел к выкрашенному в серый цвет решетчатому помосту, где на узких, снабженных роликами подставках стояли его полотна. Он вытащил картину с рыбами.

Альберт смущенно встал рядом с отцом, и оба стали смотреть на отливающее серебристыми красками полотно.

— Ты, кстати, хоть немного интересуешься живописью? — вскользь спросил Верагут. — Или тебе доставляет удовольствие только музыка?

— О, я очень люблю картины, а эта просто великолепна.

— Она тебе нравится? Я очень рад. Я закажу для тебя ее фотографию. Ну и как ты себя чувствуешь в Росхальде?

— Спасибо, папа, очень хорошо. Но я и вправду не хотел тебя беспокоить, я зашел из-за мелочи…

Художник не слушал. Он рассеянно смотрел в лицо сына постепенно оживающим, немного усталым взглядом — такой взгляд был у него всегда, когда он работал.

— Как вы, нынешние молодые люди, относитесь к искусству? Я хочу сказать, значит ли для вас что-нибудь Ницше, читаете ли вы еще Тэна — он был умница, этот Тэн, но скучноват — или же у вас появились новые идеи?

— Тэна я еще не знаю. Обо всем этом ты, конечно же, размышлял гораздо больше, чем я.

— Раньше — да, раньше искусство и культура, дионисийское и аполлоновское начало и все такое прочее были для меня ужасно важны. А теперь я радуюсь, когда мне удается сделать хорошую картину, и не думаю при этом ни о каких проблемах, по крайней мере философских. И если бы меня спросили, почему я стал художником и расписываю краской все эти полотна, я бы ответил: я пишу картины, так как у меня нет хвоста, чтобы вилять им.

— Нет хвоста? Что ты хочешь этим сказать?

— Только одно. У собак, кошек и других одаренных животных есть хвост, который благодаря тысячам изгибов и завитушек обладает совершенно удивительной способностью выражать не только то, что они думают и чувствуют, из-за чего страдают, но и каждый поворот настроения, каждый оттенок характера, каждый едва заметный прилив жизненной силы. У нас такого языка нет, и поскольку самые неуемные среди нас тоже нуждаются в чем-нибудь подобном, то мы прибегаем к помощи кисти, рояля или скрипки…