Пьер держался замкнуто, был молчалив, раздражителен и недоверчив. Когда ему ощупывали и сдавливали животик, он насмешливо кривил рот, словно находил все эти усилия глупыми и бесполезными.

— Отравление, похоже, исключается, — неуверенно сказал врач, — и в слепой кишке я тоже ничего не нахожу. Скорее всего, просто расстроенный желудок. В таких случаях лучше всего ждать и воздерживаться от пищи. Не давайте мальчику сегодня ничего, разве что немножко чаю, если у него появится жажда, а вечером можно дать глоточек бордо. Если все пойдет хорошо, дайте ему завтра утром чаю с сухариками. А если у него появятся боли, позвоните мне по телефону.

Только в дверях госпожа Верагут начала задавать врачу вопросы. Но не узнала ничего нового.

— По-видимому, сильное расстройство желудка, а ребенок, судя по всему, чувствительный и нервный. Температуры нет совсем, вечером можете измерить еще раз. Пульс немного вяловат. Если не наступит улучшения, загляну опять. Я думаю, ничего серьезного.

Он быстро простился и вдруг снова заторопился. Верагут проводил его к машине.

— Это долго продлится? — спросил он в последний момент.

Врач резко засмеялся.

— Вот уж не думал, что вы так мнительны, господин профессор. Мальчик излишне хрупок, а у кого из нас в детстве не бывало расстройства желудка? До свидания!

Верагут знал, что в доме его не ждут, и задумчиво побрел в поле. Сдержанное, строгое поведение врача его успокоило, и он теперь сам удивлялся своему волнению и чрезмерной мнительности.

С легким сердцем он шел и шел, вдыхая нагретый воздух ясного позднего утра. Ему казалось, что сегодня он в последний раз прогуливается по этим лугам, вдоль рядов плодовых деревьев, и на душе у него было легко и привольно. Когда он попытался понять, откуда это новое чувство развязки и избавления, ему стало ясно, что все это следствие утреннего разговора с женой. То, что он рассказал ей о своих планах и она так спокойно выслушала его и даже не пыталась возражать, что все пути к отступлению были отрезаны и никакие уловки уже не могли помешать осуществить задуманное, что ближайшее будущее виделось теперь ясно и недвусмысленно, — все это оказывало на него благотворное воздействие, было источником успокоения и нового чувства собственного достоинства.

Он безотчетно свернул на дорогу, по которой шел несколько недель назад со своим другом Буркхардтом. Только когда дорога, ведущая через поле, стала подниматься вверх, он понял, куда пришел, и вспомнил о своей прогулке с Отто. Вон тот лесок наверху, со скамейкой и открывающимся в таинственно затененном просвете чистым, живописно удаленным видом голубоватой речной долины, он собирался писать осенью, на скамейку он хотел посадить Пьера, так чтобы белокурая детская головка мягко вписалась в темновато-коричневое лесное освещение.

Он осторожно поднимался наверх, не ощущая больше зноя приближающегося полдня, и, пока он напряженно ожидал момента, когда за гребнем холма откроется лесная опушка, на память ему снова пришел тот день с Буркхардтом, он вспомнил их беседы, даже отдельные слова и вопросы друга, вспомнил тогда еще почти весенний ландшафт, зелень которого давно уже стала гораздо темнее и мягче. И вдруг его охватило чувство, которого он давно уже не испытывал и неожиданное возвращение которого напомнило ему времена юности. Ему показалось, что после той прогулки с Отто прошло очень-очень много времени и сам он с тех пор вырос, изменился и продвинулся вперед настолько, что, оглядываясь назад, мог воспринимать свое тогдашнее "я" с известной иронией и жалостью.

Пораженный этим ощущением, которое так свойственно молодости и которое лет двадцать назад было для него обычным делом, а сегодня коснулось его точно по редкому мановению волшебства, он окинул внутренним взглядом короткую пору этого лета и увидел то, чего не знал еще ни вчера, ни даже только что. Он увидел себя преображенным, ушедшим за эти два-три месяца далеко вперед, увидел свет и ясное предчувствие пути там, где еще недавно были только мрак и беспомощная растерянность. Казалось, жизнь его отныне снова стала чистой, уверенно и быстро текущей по своему руслу рекой или потоком, тогда как раньше она долго медлила в тихом болотистом озере и нерешительно вращалась вокруг своей оси. И ему стало ясно, что после путешествия он больше не вернется обратно, что ему остается только проститься со здешними местами, как бы ни горело и ни кровоточило его сердце. Его жизнь снова пришла в движение, и этот поток решительно понес его к свободе и будущему. В душе, сам того не сознавая, он уже простился и навсегда расстался с городом и окрестностями, с Росхальде и женой.

Он остановился, дыша всей грудью, подхваченный и несомый волной пророческого предчувствия. Он вспомнил о Пьере. Пронзительная, дикая боль сотрясла все его существо, когда он понял, что ему надо до конца пройти этот путь, что расстаться предстоит и с Пьером.

Он долго стоял с подергивающимся лицом. Жгучая боль, которую он ощущал в себе, была все же жизнью и светом, несла ясность и будущее. Это было то, чего ждал от него Отто Буркхардт. Это был час, которого ждал друг. Застарелые, долго скрываемые нарывы, о которых он говорил, были наконец вскрыты. Разрез причинял боль, сильную боль, но вместе с дорогими его сердцу желаниями, от которых он отрекся, ушли в прошлое внутреннее беспокойство и разлад, раздвоенность и оцепенение души. Его окружало сияние дня, беспощадно яркого, великолепного, ясного дня.

Взволнованно прошел он несколько последних шагов до вершины холма и сел в тени на каменную скамью. Глубокое ощущение жизни омывало его, точно возвратившаяся молодость, и он с благодарностью подумал о далеком друге, без которого ему никогда не удалось бы найти этот путь, без которого он навсегда остался бы погибать в отупляющем недужном плену.

Однако его натуре было несвойственно долго размышлять или надолго впадать в крайние настроения. Вместе с чувством выздоровления и обретения утраченной воли всем его существом овладело новое сознание деятельной силы и самонадеянной уверенности в том, что он все может.

Он поднялся, открыл глаза и оживившимся взглядом по-хозяйски оглядел свою будущую картину. Сквозь лесную тень он долго всматривался в далекую светлую долину. Он напишет все это, не дожидаясь осени. Тут надо было решить очень непростую задачу, преодолеть большую трудность, разгадать тонкую загадку: этот чудесный просвет надо будет написать с любовью, с такой любовью и таким тщанием, как умели писать великолепные старые мастера, Альтдорфер или Дюрер. Здесь мало овладеть светом и его мистическим ритмом, здесь каждая самая маленькая форма должна быть тщательно обдумана и взвешена, должна обрести свое место, как обретали его травинки в чудесном полевом букете матери. Холодновато-светлая даль долины, отодвинутая назад теплым потоком света на переднем плане и лесной тенью, должна сверкать в глубине картины, как драгоценный камень — так же равнодушно и обворожительно, так же отчужденно и заманчиво.

Он посмотрел на часы: пора идти домой. Сегодня ему не хотелось заставлять жену ждать. Но он все же достал маленький альбом для эскизов и, стоя на солнцепеке у края холма, резкими штрихами набросал остов своей картины: общую перспективу, фрагмент целого и многообещающий овал очаровательного вида вдали.

Он уже немного опаздывал и, не обращая внимания на жару, торопливо побежал вниз по крутой, залитой солнцем дороге; на бегу он прикидывал, что ему понадобится для работы, и решил встать на другой день пораньше, чтобы увидеть ландшафт еще и в утреннем освещении. На душе у него было легко и весело, так как его снова ждала прекрасная, манящая задача.

— Что с Пьером? — спросил он, едва успев войти в дом.

— Мальчик спокоен, но вид у него усталый, — сообщила госпожа Адель, — кажется, у него ничего не болит, он лежит тихо. Лучше всего его не тревожить, он как-то странно чувствителен и вздрагивает, чуть скрипнет дверь или вдруг раздастся какой-нибудь шорох.