— Вам следует поклониться вашему батюшке, его миропомазанному величеству! — сладко сказал Нейгебауер.

— Ты, Алешка… — начал было Петр и замолчал.

Царевич быстро вскинул на отца большие, глубокие, затравленные глаза и вновь потупился.

Петр Алексеевич шагнул к сыну, взял его за плечи своими сильными, большими ладонями, наклонился и неудобно прижал мальчика к себе. Тот коротко задышал, всхлипнул, приник к отцу, пахнущему смолою, табаком. Петр ласково и крепко поцеловал сына в бледную щеку, потрепал по мягким волосам и заговорил, наклонившись, тихо, так, чтобы никто не слышал:

— Ты, Алешка… ничего… погодишь, побольше вырастешь, тогда и пойдешь со мною в поход. Ныне-то тебе трудновато, хиленький ты у меня, тяжко, поди. А с прошествием времени…

Алексей всхлипнул, заплакал, Петр от него отступился, сказал Нейгебауеру:

— Что он у тебя всегда ревет… Забирай… Поезжайте…

И, не оглянувшись более на карету, пошел к «Святому Духу», где выбритый до синевы Памбург, стоя на шканцах, ломаным языком кричал приличные истинному моряку соленые слова…

— Сниматься, мин гер? — спросил Меншиков.

— С богом! — ответил Петр.

И, повернувшись спиною к берегу, по которому, увязая в песке, тащилась карета-берлин, Петр внимательным и угрюмым взором стал оглядывать работающих на фрегате матросов, просторное, широкое озеро, быстро бегущие тучи. За фрегатами двинулась флотилия лодок под холщевыми и рогожными парусами, там слышались песни, какие-то веселые выкрики, треск барабана…

Но далеко уйти не удалось.

Ветер к ночи упал, потом переменился. Возле Поворотного острова Петр приказал возвращаться на ночевку в Повенец. Солдаты и матросы жгли на берегу костры, пили какую-то хмельную брагу, рассказывали сказки. Петр, один, неслышно подсаживался к людям, пощипывая усы, покуривая трубку, хмурился. Народ, заметив царя, замолкал, Петр шел дальше, гневно и горько понимая, что его боятся. За ним — невдалеке — тенью бродил Меншиков, иногда уговаривал пойти поспать, потом опять пропадал во тьме.

На фрегате в кают-компании сидели Памбург, Варлан и Крюйс, пили черный кофе из маленьких каменных чашек, курили трубки, оживленно болтали. Когда Петр вернулся, они поднялись, переглянулись, стали пятиться к дверям.

— Куда? — спросил царь.

— Пожалуй, время спать, — ответил Корнелий Иванович. — Мы предполагаем, что ваше величество…

— Я сам выгоню, когда захочу! — крикнул Петр. — Сам! Сам!

Голос его сорвался, он грохнул кулачищем по столу, приказал убираться к черту и долго сидел один, тупо глядя на пламя свечи и прислушиваясь к поскрипыванию фрегата у причала…

А утром на шканцах он был угрюмо-спокоен, смотрел вдаль, вдыхал всей грудью холодный и сырой воздух Онеги и молчал, сосредоточенно что-то обдумывая.

Когда суда плыли по Свири, Петр часто приказывал остановиться, съезжал на берег, широкими шагами ходил по прибрежным лесам, наведывался в деревеньки, толковал с мужиками. Больше всего времени проводил он в дубовых рощах — с Иевлевым и корабельными мастерами Иваном Кононовичем и Кочневым. Сам обмерял стволы, считал деревья, прикидывал способы, коими следовало охранять корабельные леса от воров-порубщиков. Возвращаясь в шлюпке-верейке на фрегат, говорил Сильвестру Петровичу:

— Прикажу на каждые пять верст виселицы ставить, тогда, я чай, подумают, прежде чем за топор браться. И воров удавленных чтобы не снимали, пока воронье не расклюет сию падаль. Будут качаться ради страха божья…

Иевлев с корабельными мастерами молчали. Дул осенний ветер, гнал серую волну по Свири. Шумели бесконечные, в желтеющей листве, густые леса. Мужичок в посконной рубахе, лысый, в лаптишках, стоял на берегу, удивленно смотрел на царскую флотилию — на корабли, лодки, струги, кочи…

На флагманском фрегате пальнули из погонной пушки — идти дальше. Петр ушел в свою каюту, Иван Кононович вздохнул, сказал Иевлеву негромко:

— И что это, батюшка Сильвестр Петрович, все мы виселицами стращаем? Ну срубил мужичок по недомыслию дуб, так ведь дуб — он дуб и есть, а человек-то — божья душа? Ах ты, господи, сколь вешать будем, сколь рубить, да пытать…

Речной ветер высек из его глаз стариковскую слезу, он снял ее пальцем, удивился:

— Скажи пожалуйста: на пять верст виселицу. Ох, много…

Сильвестр Петрович молчал: он научился теперь молчать подолгу, упорно, угрюмо и спокойно…

Покажи на деле, что ты русский.

Суворов

Чтоб истребил господь нечистый этот дух
Пустого, рабского, слепого подражанья…

Грибоедов

Глава девятая

1. Орешек

В сентябре месяце армии Петра, Шереметева и Репнина начали сосредоточиваться на известняковых берегах Назии — короткой речушки, впадающей в Ладожское озеро. Войска подтягивались медленно, несмотря на то, что делали в сутки тридцативерстные переходы. Дороги, размытые осенними дождями, были труднопроходимы, люди устали, пушки застревали в грязи.

Наконец собран был военный совет, после которого войска совершили быстрый переход к крепости Нотебург.

Под низко плывущими темными тучами косые лучи багряного предвечернего солнца освещали островерхие свинцовые кровли крепостных зданий, серые девятисаженной высоты стены с зубцами, башни по углам крепости, холодные воды Невы.

Солдаты, роя апроши и редуты, подтаскивая пушки, поднося ядра, невесело переговаривались:

— Башни-то, башни. Сажен по двенадцать высотою — не менее.

— Им оттудова мы все как на ладошке…

— Зачнет смолою поливать — почешешься…

— И камень крепкой! Подновили фортецию свою. Видать, нашего брата поприветят…

— Одно слово — Орешек! Ну-кось, раскуси, спробуй!

— Покряхтим тут…

— И как его, беса, брать? У нас вроде бы и лестниц таких штурмовых нету — длинных-то…

В шатре у Петра тоже было невесело: охотники из преображенцев разведали, что правый берег Невы сильно укреплен, попасть туда со стороны озера немыслимо — увязнешь в болотах и пропадешь вовсе. Стало известно также, что в крепости достаточно продовольствия для длительной осады, что там много хорошо обученных артиллеристов, вдосталь пороху, ядер, мушкетов, ружей и всякого иного воинского припасу. О командире Нотебурга было известно, что он крепко зол на русских, храбр, поклялся флага не спускать до последнего и о том отписал королю Карлу XII…

Петр слушал разведчиков, стиснув ладони коленями, пригнув голову. Генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев, без парика, с шишковатой плешивой головой, в теплом, подбитом мехом камзоле, был рассеян, слушал охотников не слишком внимательно, вертел на пальце дорогой с бриллиантом перстень. Князь Репнин, круглолицый, румяный, хлебал деревянной ложкой кислое молоко, аппетитно закусывал сухарем.

Когда преображенцы, получив по гривне за вести, ушли, Петр поднялся с лавки, спросил у Шереметева:

— Худо, Борис Петрович? Может, и не разгрызть нам сей Орешек?

Фельдмаршал взглянул на Петра отечными глазами, подумал, потом ответил спокойно, совершенно уверенно:

— С чего же не разгрызть, государь? Управимся.

Петр сердито напомнил:

— Ты и под Нарвою грозил управиться, однако же преславную получили мы конфузию…

Борис Петрович не отрывая глаз смотрел на Петра.

— Что выпялился?

Шереметев вновь стал вертеть перстень на пальце. Грустная улыбка тронула его большой рот, он вздохнул, покачал головой.

— Говори! — приказал Петр.

— И скажу! — ответил Шереметев сурово. — Отчего же не сказать? Я тебе, государь, завсегда все говорю, не таюсь…

Он помолчал, собираясь с мыслями, потом заговорил своим сипловатым, приятным, мягким голосом:

— Ты, государь, изволил мне Нарву напомнить. Что ж, помню. Горький был день, горше на моем веку не изведывал. И срам тот на смертном одре вспомню. Но еще помню и помнить буду, как на совете и пред твоими царскими очами и пред иными генералами я, впоперек изменнику, змию, подсылу герцогу де Кроа, свою диспозицию объявил: блокировать город малою толикою войска, а со всем большим войском идти против брата твоего короля Карла и дать ему сражение, в котором бы все наши войска соединились. Но диспозиция моя, государь, уважена не была, ты меня изволил по носу щелкнуть и сказать: «Заврался ты нынче, Борис Петрович, сколь опытному в воинском искусстве кавалеру герцогу перечишь». А теперь ты и сам, государь, ведаешь, кто прав был — я али доблестный кавалер де Кроа. Так не кори же за то, в чем моей вины нету… А ныне мы здесь счастливо обретаемся без подсылов и изменников, ты, да я, да Аникита Иванович князь Репнин. И не посрамим русского имени, возвернем древний наш Орешек под твою державу, коли занадобится — и живота не пощадим… Трудно будет? Потрудимся, нам ныне не привыкать трудиться, мы выученики твои, а у тебя руки в мозолях и сам ты первый на Руси работник… Так я говорю, Аникита Иванович?