Головин усмехнулся:

— Терпением, Федюша, не чем иным, как только терпением. Терпением да упорством…

Среди долины ровныя,
На гладкой высоте
Цветет, растет высокий дуб
В могучей красоте…

Мерзляков

Глава четвертая

1. Трудно одному!

Потом они сидели в чуме возле огня и молча ели жареную оленину. Совсем состарившийся Пайга, сморщенный, с редкой седой бороденкой, смотрел на Рябова добрыми простодушными глазами, выбирал для него лучшие куски мяса, протягивал на острие ножа. Так же поступал старший сын Пайги — Сермик, тоже седой, коренастый, плечистый. Рябов жевал медленно, в зеленых его глазах отражался огонек камелька, он думал свои невеселые думы.

— Ладно твоя инька-женка! — сказал Пайга, утешая кормщика. — Все совсем ладно в городе. Инька ладно, сынка ладно…

Рябов молчал. Сермик ловко отрезал кусок мяса, попробовал — мягкое ли, протянул Рябову.

— Сыт я, друг! — сказал кормщик. — Вот сыт!

Сермик огорчился, еще откусил от куска, опять протянул Рябову. Пайга велел сыну самому съесть этот кусок. Рябову отрезал другой.

— Ну, народ! — сказал Рябов. — Говорю — не лезет!

Сверху подул ветер, дым сразу наполнил весь чум, кормщик нагнулся пониже, чтобы дым не ел глаза. Пайга облизал руки, нож. Сермик сидел красный от сытости, улыбался. Кормщик все думал, хмуря брови.

— Пора мне, вот чего! — сказал он.

Пайга и Сермик не поняли.

— Собираться к дому пора! — задумчиво повторил кормщик.

Теперь Пайга понял и рассердился. Он всегда сердился, когда кормщик говорил о доме. Зачем ему город? Привезли из города всего израненного, а он опять туда собирается.

— Нынче ладно стал! — сказал Пайга, надувая щеки и показывая всем лицом, как потолстел Рябов. — Нынче здоровый стал!

И он еще надулся.

Сермик, глядя на отца, засмеялся, показывая черные редкие зубы.

— Много олешка надо! — сказал Пайга. — Кровь надо олешка. Тогда совсем жирный будешь, хороший. Тогда ладно…

— Ну ее, кровь, — шутливо морщась, ответил Рябов. — С души воротит…

— Кровь ладно! — сердито сказал Пайга. — Совсем дохлый был, вовсе дохлый, когда привезли. Нынче какой стал!

Сермик тоже рассердился — они оба сердились, когда Рябов не хотел есть парное оленье сердце или пить горячую оленью кровь. А Рябову было весело поддразнивать их. Они сердились и обижались быстро, как дети, и как дети радовались, когда Рябов их слушался.

— Не дохлый я был! — дразня, сказал он. — Чего выдумали! Дохлый! Я — хороший был. Жирный… Живой я был, а не дохлый!

— Живой? — крикнул Пайга.

— Ц-ц-ц! — зацмокал Сермик. — Совсем дохлый был. Ничего не говорил — вот как.

И он показал, какое лицо было у Рябова, когда его привезли в тундру и внесли в чум. Рябов расхохотался. Сермик тоже засмеялся. В темноте завозилась и засмеялась инька — жена Сермика, она укачивала ребенка и не смела сидеть с мужчинами у огня.

— Пожил — значит, пора и честь знать! — сказал Рябов. — Сами говорите — жирный стал. Скоро теперь соберусь, не нынче-завтра…

— Завтра снег будет — промышлять пойдем! — сказал Пайга.

В это время за стенами чума послышался громкий злой собачий лай. Рябов прислушался и быстро поднялся на ноги. Пайга тоже вскочил. Все они ждали из города младшего сына Пайги, но собаки не стали бы так злобно лаять на Тенеко.

— Иди, иди! — сказал Пайга, толкая Рябова в другую половину чума, в синикуй, где стояли идолы-божки и висела православная икона. — Иди, иди скоро, Иван!

Собаки теперь лаяли совсем близко, и уже слышны стали голоса самоедов, которые вели гостей к чуму Пайги.

Синикуй, отделанный оленьими шкурами, был темен. Рябов лег тут на оленью постель, прислушался. В случае появления солдат воеводы он мог уйти — шест был давно подпилен, стоило только отвернуть оленьи шкуры, и сразу же — воля. Куда идти — он тоже знал. Весь народ самоедов был здесь ему другом. Но уходить сейчас не хотелось, несколько дней подряд он зверовал в тундре и устал…

Гости меж тем уже входили, вернее — вползали в чум. По голосам их было трое и, как показалось вначале Рябову, все — незнакомые. Один говорил по-русски, охал и жаловался самоедам на тяжелую дорогу, другие двое переговаривались по-иностранному, и кормщик узнал их голоса — одноглазый перекупщик Шантре и его слуга Франц. Вот куда нынче занесло негоциантов: опять, видно, разгулялись, наступило для них вольное житье…

Иноземцы не узнали бы Рябова, так он зарос бородой и изменился за время жизни в тундре, но кто был третий — русский, — он не знал и потому остался лежать за пологом из оленьей шкуры. А гости шумно стаскивали с себя теплые одежки, жаловались, что в тундре подмораживает, и приветливо здоровались с самоедами, которые наполняли постепенно просторный чум гостеприимного Пайги.

Несмотря на то, что была уже ночь, Сермик, поточив нож, побежал резать олешка, а его инька стала строгать на доске мерзлую рыбу. Путники же говорили в это время льстивые речи о том, что они от других самоедов много наслышаны, какой охотник и зверолов Пайга, как он богат песцами и какие добрые и почтительные у него сыновья. Пайга смеялся в ответ и говорил свое любимое «ладно».

Сермик принес дымящуюся печенку оленя, горячее парное сердце. Гости сели вокруг огня, другие самоеды из становища завистливо стояли за спинами приезжих. Рябов слегка отвернул оленью шкуру, внимательно вгляделся: одноглазый Шантре и его слуга сидели к нему спинами, русский был незнакомый. В руке русский купец держал большую медную флягу с водкой — отвечал угощением на угощение.

Кормщик перестал глядеть, отвернулся с досадой: опять напоят самоедов, опять за гроши отдадут они все, что напромышляли, опять будут, протрезвев, с угарными головами, сечь прутом своих божков, ругаться на православную икону, грозить и своим чурбанам и русскому богу, что не дадут им больше никогда ни кусочка оленьего мяса… А дело зимнее, надо и соли, и капканы новые, и сети поизносились, и пороху бы хорошо для зверованья.

Полежав немного, он сел, потянулся, прислушался. Пайга уже требовал еще водки, инька доставала песцовые шкурки, старик грозился купить всю водку, какая есть у купцов. Другие самоеды тоже побежали за шкурами. «Не надо бы, пожалуй, вылезать», — подумал кормщик и усмехнулся, зная, что не удержится, вылезет.

Гости не удивились, увидев русского: мало ли людей бродит по тундре. Пайга обрадовался, закричал заплетающимся языком:

— Иван, садись, пей, Иван!

Кормщик сел рядом со стариком, спокойно вгляделся в лисье, поросшее шерстью лицо русского купца, в его бегающие трезвые глазки. Шантре на своем ноже поджаривал в пламени ломтики мяса, пил свое вино из своего серебряного стаканчика. Слуга Франц разрывал зубами оленину, чавкал, жир капал ему на колени…

— Что ж, доброго застолья! — сказал Рябов спокойно.

— Садись с нами! — ответил купец, как подобает, приглашая крещеного выпить.

— Да уж сел! — усмехнулся кормщик.

Купец протянул ему щербатую чашку, плеснул водки.

— Промышляешь?

— Малым делом…

— Хороша ли охота?

— Для кого как, — ответил Рябов.

— Чернобурые есть ли?

— Почему не быть? Есть…

— Да ты, братец, пей. Угощаю! — пренебрежительно сказал купец.

Рябов пригубил, думая о купце словами песни: «Живет на высокой горе, далеко на стороне, хлеба не пашет, да рожь продает, деньги берет да в кубышку кладет». Усмехнулся, пригубил еще, отставил чашку.

— Чего смеешься-то? — спросил купец.

— А разве ты не велишь?

Купец беспокойно замигал, не зная, что ответить, потом отворотился, решив не обращать на Рябова внимания. Инька просунулась между Пайгою и мужем, положила на колени старику ворох песцовых шкурок. Шантре протянул длинную руку, стал, вытянув губы, дуть на мех, смотреть одним глазом подшерсток. Самоеды пили, фляга пустела. Пайга хвастался, что у него песца много, есть и получше, чего только нет у Пайги. Разве не самый лучший охотник старый Пайга? А его сын Сермик? Недаром Сермик родился в тот год, когда было много волков. А Тенеко? Пусть кто-нибудь скажет, что Тенеко плохой охотник. Ничего, ничего, придет время — старый Пайга купит своему младшему доброе ружье, тогда все увидят, как он может стрелять! Даже Большой Иван, и тот хвалит Тенеко. Пусть только купцы не жалеют водки, им незачем ехать в другие становища. Пайга здесь за все расплатится…