Барабанщик пришел, поклонился, протянул письмо с красивой печатью из красного воска. Петр развернул бумагу грязными руками, Меншиков посветил ему смоляным факелом. Вокруг стояли пушкари, факел высвечивал лозовые корзины с ядрами, ствол орудия, бритые, закопченные лица русских артиллеристов.

Супруга коменданта Нотебурга Шлиппенбаха от своего имени и от имени всех прочих жен шведских офицеров просила русского фельдмаршала — дозволить им, бедным женщинам, выйти из крепости, где невозможно быть от великого огня и дыма…

— Перо да бумагу! — приказал Петр.

Покуда бегали за пером, чернилами и бумагою, Петр велел попотчевать шведа барабанщика вином и закускою. Меншиков подставил спину, Петр написал большими кривыми буквами, что к фельдмаршалу он, капитан, не едет, быв уверен, что господин Шереметев не согласится опечалить шведских дам разлукою с мужьями; если же изволят оставить крепость, то не иначе, как взяв с собою любезных своих супругов…

Подписался Петр так: капитан бомбардирский Петр Михайлов.

Барабанщик ушел, Петр сказал Меншикову спокойно:

— Пусть сдаются на аккорд, а хитрить с нами нечего. Дамы! Хватит, посидели в нашем Орешке. Да и негоже супругов разлучать в тягостные для них времена. Я своим не вотчим, а шведам не батюшка родной…

Пушкарям, стоявшим поблизости, понравились слова Петра, они заговорили разом, перебивая друг друга осипшими голосами:

— Нет, друг добрый, так оно не пойдет!

— Покуда от Нюхчи шли — сколь своего народу схоронили.

— А в Лифляндии!

— Под Нарвой они нас жалели? Раненых прикалывали…

Петр сквозь зубы велел:

— Начинай!

И ушел в шатер.

Офицер-артиллерист встал повыше, взмахнул шпагой, крикнул тонким голосом:

— Пушки к бою готовь!

Канонада вновь началась.

От рева орудий дрожала земля. Теперь все, от солдата до генерал-фельдмаршала, знали, что начинается штурм. Ядра долбили каменные стены, вновь и вновь занимались пожары в крепости, там от бушующего пламени плавились свинцовые крыши. Еще не рассвело, когда в соснах, где ждали готовые к штурму матросы и солдаты гвардии, ударили барабаны. Люди бегом побежали к лодьям, суда на веслах ходко пошли к крепости. Идти было легко, ветер дул в спины.

Шведы не сразу поняли беду. На головной лодье шел Меншиков, на другой — Голицын. Репнина и Шереметева Петр оставил при себе — на берегу; оттуда в подзорные трубы они смотрели, как штурмующие ставили к стенам лестницы, как взбегали наверх, как шведы, опомнившись, сбрасывали их с девятисаженной высоты на камни, как лили на штурмующих кипяток, расплавленную смолу, свинец…

Лодьи, лодки, струги ссаживали солдат, те, закрываясь мешками с козьей шерстью, шли к стене — по телам убитых и сброшенных вниз шведами-копейщиками, а суда возвращались за новыми и новыми подкреплениями. Два фрегата — «Святой Дух» и «Курьер» — тоже подвозили солдат и матросов. Памбург был в самом начале штурма контужен, оглох и ничего не понимал, мичман Калмыков уложил его в каюте на подушки, поднялся на шканцы, крикнул в кожаную говорную трубу:

— Стоять по местам! Слушать мою команду! С сего мгновения я командир корабля! Который морского дела служитель, шведского огня убоявшись, свое воинское дело и долг позабудет — пристрелю на месте, как собаку…

Дворянин Спафариев уже в матросском бостроге, в вязаной шапке, перебирая ногами, стоял неподалеку, мелко крестился. Мичман крикнул ему:

— Ей, матрос Спафариев! К делу! Живо!

Того отшвырнуло к пушке, где велено ему было подавать ядра, констапель в бешенстве наподдал ему сапогом, недоросль завертелся волчком. С визгом возле самой головы мичмана пролетел сноп картечи, фрегат швартовался возле острова, весь левый борт бил из пушек, прикрывая своих людей. Рядом перевернулась большая лодья, в струг ударило ядро. Трупы медленно плыли по Неве.

Когда взошло негреющее красное солнце, лодки и струги подвезли к фортеции охотников с гранатами. С горящими фитилями в зубах охотники стремительно поднимались по гнущимся лестницам, выхватывали из сумок гранаты, скусывали, швыряли на стены. Шереметев медленно перекрестился, низко поклонился Петру, поправил на себе пояс, саблю, пошел к реке…

— Ты побереги себя-то! — со сдержанной нежностью сказал Петр. — Горячо там…

Генерал-фельдмаршал шел не торопясь, холодно и спокойно глядя вперед своими круглыми орлиными глазами. Рябов подал ему верейку. Он сел, лодка рванулась вперед. Шведы увидели сверкающие доспехи Бориса Петровича — по нем стали бить, он сидел неподвижно, вертел перстень на пальце. Войско на острове встретило его восторженным, длинным хриплым «ура», он пошел к штурмовой лестнице, взялся руками в перчатках с раструбами, по-молодому быстро поднялся наверх — в самое пекло рукопашного боя…

А внизу подвезенные пушки били по заделанному шведами пролому прямой наводкой: сыпался камень, рушились бревна и надолбы, отваливались железные ежи.

Петру с мыса было видно, как шведы бежали с боевых башен, как Меншиков, который уже давно переправился на остров, без кафтана, в шелковой, словно пылающей яркой рубашке, с тяжелой саблей в руке — рубился на стене. Иногда и его и сверкающие доспехи Шереметева затягивало дымом и копотью, и тогда казалось, что оба они погибли, но налетал ветер, и опять делалось видно, как бьются генерал-фельдмаршал Шереметев и бомбардирский поручик Меншиков, как редеют вокруг них защитники цитадели и как все больше и больше и на башнях и на стенах — русских солдат…

— Шаутбенахт господин Иевлев пошел! — сказал Петр, глядя в трубу. — Видишь, Аникита Иванович?

Репнин, раненный в самом начале нынешнего штурма шальной пулей, с трудом взял трубу, посмотрел: было видно, как Иевлев, хромая, в своем зеленом мундире, с высоко поднятой шпагой, бежит к пролому в стене и как валит за ним лавина матросов в коротких бострогах и вязаных шапках на одно ухо. Сверху в моряков пальнули картечью, несколько человек упали, но голова штурмующей колонны уже влилась в пролом, бились там ножами, палашами, резались вплотную, душили шведов голыми руками. Перед Сильвестром Петровичем был двор крепости, окровавленные булыжники, брошенное шведское оружие, тела убитых…

А на крепостной башне, над воротами в это время появился высокого роста старик с развевающейся седой бородой. Он был один — сутуловатый, суровый, костистый, с большой подзорной трубой в руке. Долго, очень долго он осматривался в эту трубу, и красное осеннее солнце играло в его латах, в наплечниках, в пластинках шлема.

— Кто таков? — спросил Петр.

— Дружок нашему фельдмаршалу! — усмехнулся Репнин. — Брат того Шлиппенбаха, которого он все сие время по Лифляндии гонял. Осматривается. Смотрит — и не верит! Нет, господин Шлиппенбах, так оно и есть. Худо вам, вовсе худо…

Опустив трубу, старик еще постоял, потом махнул длинной рукой и совсем сгорбился. А на башне, где только что развевался шведский флаг со львом, стала медленно подниматься косо оторванная белая тряпка…

— Виктория! — тихо сказал Петр. — Кончены шведы, Аникита Иванович.

— Здесь кончены! — осторожно ответил Репнин.

Генерал-фельдмаршал Шереметев в это самое время, осторожно ступая ушибленной в баталии ногой, спускался к лодке. Он был так же спокоен, как и тогда, когда Рябов вез его на остров, только лицо его потемнело от копоти да во всех движениях видна была усталость. За ним в верейку сели Меншиков и Сильвестр Петрович. Все молчали. Рябов сильно навалился на весла, пошел обходить фрегаты и скопившиеся здесь лодьи. Уже неподалеку от своего берега Борис Петрович сказал с усмешкой:

— Намахался я саблей-то. С отвычки все жилочки ноют. А может, и старость на дворе, — как разумеешь, Сильвестр Петрович? Беспокойно живем…

Сильвестр Петрович ответил, набивая трубочку:

— Да и то не дети, господин генерал-фельдмаршал…

— Не дети, не дети, а человек с дюжину порубил! — сказал Меншиков. — Меня, братие, голыми руками не возьмешь. Один, вижу, бежит, выпучился, шпажонку вон как вздел…