— А где мне быть? — тоже побледнев, спросил Мехоношин.

— Будто не знаешь?

— Не знаю, научи! Позабыл что-то…

— Ужо, как вешать поведут — вспомнишь!

— Меня вешать?

Егорша, не отвечая, вошел в сени, властно отворил дверь. Навстречу, мягко ступая, кинулся дьяк Гусев, зашептал, дыша чесноком:

— Почивает еще князь-воевода! Немощен… Столь велики недуги…

— Буди! — приказал Егорша. — Недосуг мне.

— Никак не велено! — кланяясь повторял дьяк. — Строг, на руку скор…

— Ждать мне нельзя! — сказал Егорша. — Еду к Москве с донесением государю…

Дьяк испугался, побежал по скрипучим половицам — к воеводе. Егорша сел на лавку, задумался. Через покой широким шагом, словно не замечая Егоршу, прошел Мехоношин. Хлопнула одна дверь, потом другая. Сверху, с лестницы на Егоршу смотрели старые девки-княжны, осуждали, что-де не кланяется, не спрашивает про здоровье. Недоросль Бориска подошел поближе, заложил руки за спину, осведомился:

— Верно, будто викторию одержали?

— А тебе что? — грубо спросил Егорша.

— А мне то, что я воеводы сын! — выпятился недоросль.

— Таракан ты запечный, а не воеводы сын! — ответил Пустовойтов. — Постыдился бы спрашивать.

Старые девки зашептались, укоряли Егоршу, что-де не знает шевальерства, не обучен плезиру, небось, как прочие иевлевские, — портомоин сын. Егорша сидел, глядя в сторону, поколачивая хлыстом по ноге.

В доме все время слышалось движение, бегали слуги, носили воеводе моченую клюкву, рассол, тертый хрен, пиво — опохмелиться. Сверху иногда доносилось грозное рычание, уговаривающий голос Мехоношина. За спиною у Егорши скрипели двери, половицы, перемигивалась дворня. Казалось, что вся боярская челядь о чем-то сговаривается. Егорше надоело, он сказал старушке карлице:

— Ты, бабка, скачи быстрее, сколько мне ждать?

Карлица завизжала мужским голосом, перекувырнулась через голову, пропала в сумерках воеводского пыльного дома. Тотчас же пришел думный дворянин Ларионов, без поклона, сурово, словно арестанта, повел Егоршу по ступеням наверх в горницу. Воевода сидел отвалившись в креслах, лицо у него было серое, опухшее, глаза едва глядели, лоб повязан полотенцем с тертым хреном. Думный Ларионов сел на лавку, вперил в Егоршу острые глазки, стал качать ногою в мягком сафьяновом сапожке. За спиною воеводы покусывал губы поручик Мехоношин. Подалее перешептывались дьяки. Егорша поклонился Прозоровскому, передал, что было велено Сильвестром Петровичем. Воевода неверным голосом, плохо ворочая языком, спросил:

— Иевлев твой да Крыков — дружки?

— Как — дружки? — не понял Егор.

— Одного поля ягода?

Мехоношин все облизывался, все покусывал губы, слушал, пряча взгляд. Ларионов покачивал ногою, смотрел исподлобья, словно бы к чему-то готовясь.

— Рябов да Крыков дружки, — продолжал воевода, — то мне ведомо. Крыков с капитан-командором, небось, тоже прелестные листы читали, одним миром воры мазаны, одно скаредное, подлое дело затеяли…

Егорша, напрягшись, побелев, прервал воеводу:

— Сии поносные слова, князь-воевода, мне слушать непереносно. Я по делу на Москву послан и должен там быть без всякого промедления…

— Ты?

— Я, князь-воевода!

— А ты какого роду-звания?

Егор, насупившись, чувствуя беду, ответил, что роду он простого. Тогда тонким голосом, словно читая по книге, думный дворянин сказал, что негоже ему, смерду, мужицкому сыну ехать пред светлые государевы очи. Поедет к Москве иной человек, дворянского роду, а Егорше приказано от воеводы сидеть здесь, в Холмогорах. Егорша вспыхнул, закричал, что ему велено отбыть самим капитан-командором. Тогда вперед вышел Мехоношин, прищурился:

— Подай-ка письмо!

— Тебе?

— Мне!

— А ты кто таков здесь есть?

— Таков, что тебе мой приказ — в закон!

Воевода что-то замычал, тоже протянул руку за письмом… Егорша, плохо соображая, трясясь от бешенства, выбежал во двор — к коновязи.

Вороного его жеребца здесь не было.

Какие-то слуги в однорядках, жирные, здоровые, косматые, играли возле коновязи в зернь. Ругаясь, Егорша спросил, где его жеребец, куда воры свели коня, для чего делают не по-хорошему? Слуги, пересмеиваясь, не отвечали. Тогда он схватил самого здорового за ворот, тряхнул, поставил перед собою, но тотчас же сзади его ударили под колени, и он упал навзничь — в гущу челяди. Несколько слуг навалилось ему на грудь, другие на ноги. Он потерял сознание.

— Полегче, полегче! — сказал Мехоношин. — Досмерти-то и не для чего. Бери, кидай в яму, где Лонгинов скучает, вдвоем повеселее им будет.

Слуги взяли Егоршу за ноги и за руки, понесли в сад; тут под дубочком была вырыта яма с крышкою из железных полос. У ямы Егоршу положили на землю. Мехоношин наклонился над ним, поискал в его карманах, нашел письмо Сильвестра Петровича к царю и возвратился к воеводе. Прозоровский стоял у окна, охал, сгонял с пива пену, пил маленькими глотками.

— Теперь нам обратного пути нет, князь! — сказал Мехоношин. — Начали дело, надо, не робея, до конца делать…

— Беды как бы не было! — прижимая рукою полотенце ко лбу, заохал Прозоровский. — Смело больно начали, пропадем, поручик…

— Хуже не будет! — со значением произнес Мехоношин. — А коли с умом делать — ничего и не откроется. Поеду я сам к Москве, все великому государю поведаю о тебе на первом месте. Нам самим об нас и думать, другие-то не помогут.

Прозоровский сел на лавку, запричитал:

— Голова моя кругом пошла, все вертится, ей-ей, свет не мил…

— Пить нынче надо поменее! — твердо сказал Ларионов. — Не шуточное дело затеяли, думать тебе немало об том деле, князь… Полки идут сверху, — может, те полки тебе еще и послужат. Припоздали со шведом драться — то тебе, князь, наруку. Да перестань ты охать, иначе я и толковать более не стану, как об стенку горохом…

Прозоровский испугался, схватил думного дворянина за руку:

— Ты меня не оставляй. Я по-твоему, по-твоему, миленький! Все сделаю, все, что присоветуешь. Не серчай, голубь. Сядь со мною. Мне бы водочки, винца гданского самую малость, голову прочистить. Болит, разламывается…

Мехоношин громко, словно хозяин в доме, кликнул слугу, тот принес водки, поручик сам налил воеводе. Князь опохмелился, велел читать иевлевское письмо царю. В письме ни слова не было ни о Мехоношине, ни о воеводе, ни о Ларионове.

— Может, тайно написано? — спросил Прозоровский. — Есть такие чернила, ничего не видать, а погреешь на свече — проступят слова. То тайнопись, знаю, слыхал. Погрей на огоньке…

Ларионов погрел на свече, тайные буквы не проступили. Воевода сам взял бумагу, повертел, понюхал, — все еще не верилось, что в письме нет доноса на него. Взявшись за голову, Прозоровский завопил:

— Для чего так сделали? Он обо мне и не пишет худого! Теперь пропадем, — гонца повязали, для чего так по-глупому…

Вопя, ругаясь, он застучал на Мехоношина с Ларионовым кулаком. Думный дворянин поднялся с места, цыкнул, как на собаку:

— Цыть! На все Холмогоры шум поднял! Нет об нас в письме? Да гонец бы все словами пересказал, для того и послан, ужели не догадаться тебе, воевода? Раскудахтался! Тут дело хитрое, думать надо, как от сего Иевлева отбиться…

— Вот и я тоже… Как?

— Помолчи. Слушай, что сказывать стану. Али я тебе про Крыкова да про сего Сильвестра даром давеча говорил? Надобно Иевлева накрепко к сему государеву преступнику привязать, — добро, что тот помер и голоса подать не может. Надобно, чтобы оба они стали государю лютыми ворогами. Ты на том стой крепко — он тебе поверит, с самого Азова верит, ты ему верный слуга, добрый раб, а про Сильвестра что он знает? По Иевлеву надобно насмерть бить. Егора-гонца схватили — добро! Он молод: как его Поздюнин на пытке взденет — все, что нам надобно, скажет. Государю те пытошные листы с гонцом и пошлем. А покуда сами напишем, что Крыков показал, мало ли как оно было, мертвый-то нам не помеха. Ты, князь-воевода, сиди тихо, помалкивай, мы с господином поручиком все как надо сделаем, по-доброму будет… Садись, поручик, хлопотное нам время настало, давай побеседуем, с чего начинать…