— Не Крыков! — помедля ответил Молчан.

И опять ему показалось, что его ответом Апраксин доволен.

— Точно ли ведаешь, что не Крыков?

— Ведаю, что не он.

— Врешь!

— Врать не обучен!

Взгляды их встретились, оба помолчали. И, зная, что поступает умно и правильно, Молчан произнес:

— Сия челобитная, коли в руки государевы попадет, много может облегчить участь капитан-командора нашего Сильвестра Петровича Иевлева…

— Тебе-то что до него за дело? — спросил Апраксин.

— А такое мне до него дело, что под ним мы и шведского воинского человека на Двине побили, он из крепости, мы с острову. Про высадку шведов слышал? Как на острове те шведы побиты мужичками некоторыми были? Слышал? Вот в те поры мы и узнали Иевлева Сильвестра Петровича…

— Что в Архангельске говорят? За какие грехи он в узилище брошен?

— И он схвачен и Рябова-кормщика ищут не за грехи, а за правду…

— Так все и говорят?

— Все, да что в сем проку? Иноземцы, слышно, на него написали сказку, будто шведского воинского человека с почестями в цитадели принял; сам будто изменник и кормщика ради изменного дела послал к шведам на корабли…

— Есть ли такие, которые сему верят?

— Таких не знаю.

Опять помолчали. Федор Матвеевич вдруг спросил:

— Ты-то сам кто таков?

— А то тебе и ни к чему, Федор Матвеевич! — ответил Молчан. — Назовусь — ни хуже, ни лучше не станется. Проходимый я человек, и вся недолга.

— Беглый?

— Ну, беглый!

— От кого беглый?

— Беглый я от господина Зубова, который у тебя в столовом покое вино пьет. От него я беглый.

— И видел его, как ко мне шел?

— Видел, Федор Матвеевич.

— А все же пошел?

— Пошел.

— Может, он тебя и не помнит?

— Он не помнит, люди его помнят.

— Для чего ж ты шел?

— Челобитную нес. Не мои слезы, не моя кровь. Нес — и донес.

— А далее что будет?

— Там поглядим…

Федор Матвеевич с любопытством еще посмотрел на Молчана, спросил:

— Не моряк?

— Вроде бы и нет.

— Зря!

Он кликнул человека, велел ему вывести Молчана из дому.

— Ежели в столовом покое остановят сего негоцианта, скажи: некогда ему. Понял ли?

Солдат сказал, что понял, но Павел Степанович видел по его глазам, что ему невдомек, о чем идет речь…

Застолье в столовом покое стало еще веселее: два помещичьих недоросля плясали под рожечную музыку, офицеры, здешние дворяне, корабельные мастера-иноземцы хлопали в ладоши, топали ногами, улюлюкали. Зубов стоял у двери, отхлебывая мед из кубка, не мигая смотрел на Молчана. Павел Степанович помедлил, но солдат-провожатый слегка подтолкнул его в спину, молвя:

— Иди, иди, господин купец, иди веселее…

За спиною князя в сизом табачном дыму стояли неподвижно, словно неживые, его люди, челядь в малиновых туго перепоясанных кафтанах — здоровые, сытые. А Фаддейки не было — он ждал во дворе…

— А ну, купца пустите! — молвил солдат за спиною Молчана, — а ну, поживее. Некогда господину гостю…

Князь, покосившись, слегка посторонился, солдат сказал вслед Молчану, что вот-де и вся недолга, и тотчас же Павел Степанович увидел Мирошникова, который пятился перед ним во дворе. Со всех сторон на него двигались зубовские люди, лунные блики прыгали по их лицам, и кинжал, который он держал в руке, теперь не мог ему помочь.

Он подался назад — и к забору, его тотчас же настигли и сбили с ног. Почти в это же мгновение княжеская челядь покрыла его дерюгой, чтобы он малость призадохнулся, и стала бить его сапогами. Потом его кинули на подводу и повезли до завтра в воронежскую усадьбу князя. Тут было и свое узилище, и погреб с дыбою, и палач для крепостных…

Поздней ночью Молчан очнулся, попил из корца воды, стал думать, как помочь своей беде. И вдруг спохватился — где рябовские золотые?

Золотые оказались в сапогах, княжеская челядь его не разула.

Попив еще воды и отдышавшись, Молчан подполз к дверям и окликнул караульщика.

— Чего тебе? — спросил грубый голос.

— Взойди! — попросил Молчан.

— Эва! — сказал караульщик. — Взойди! Хитер-бобер! Не велено нам.

— Серега, что ли? — хитро спросил Молчан.

— Серега давеча сменился.

— А тебя как величают? Лукашкой, что ли? — гадал Молчан.

— Семка я…

— Гордеевский, что ли?

— Не… Парфеновский…

— Парфеновский, Семка! — радостно, шепотом сказал Молчан. — Родня, ей-богу родня! Да ты, небось, крестником приходишься деду моему… Слышь! У меня золото есть. Много! Отпусти, отдам…

Семка усмехнулся, было слышно, как он почесывается за решетчатой дверью.

— Золото?..

— Ей-ей, золото! — громче, смелее заговорил Молчан. — Не отпустишь — все едино достанутся деньги князю. А денег много, с ними чего хочешь делай. Женатый ты?

— Нет, не женатый…

— Вот и вовсе ладно. Со мной казаковать пойдешь. Ты только погляди…

Он просунул сквозь решетку монету, караульщик взял ее, подивился:

— И верно, золото…

— Думай, Семка. Как рассветет — поздно будет…

Семка подумал, сказал со вздохом:

— Не я один. У ворот опять караульщик стоит, по улице хожалый ходит. Пропадем все…

— Золота много! — сказал Молчан. — Ты меня слушай, Семен, слушай чего скажу… Коней надо еще свести. На конях уйдем! На Волгу! Слушай, друг, у меня там народишко есть — кремень мужики. А продашь меня — все едино золото князю достанется. Ты наклонись пониже, слушай чего скажу… У меня золота кошелек полный. Поди, взбуди Серегу, иных ребят — всем хватит…

Еще не стало рассветать, когда Семка, сам не дыша от страха, отворил дверь узилища. Караульщика у ворот Молчан ударил ломом, тот упал не крикнув, словно куль с шерстью. Семен в это время выводил с конюшни лошадей. Хожалый за тыном постукивал колотушкой, покрикивал: «слушай!» Его тоже пришлось оглушить. Да и что их, боярских холуев-караульщиков, жалеть?

Днем беглецы были уже в безопасном от Воронежа расстоянии, ехали не торопясь. Молчан спрашивал, где хоронятся беглые, как их отыскивать. Семен толком ничего не знал.

День был солнечный, но холодный, огромное прозрачное голубое небо висело над степью. Молчан, с трудом шевеля распухшими губами, говорил:

— Кумпанства! Какие такие кумпанства? Корабли, вишь, строят бояре! Как же, бояре! Нагнали народищу помирать, экая силища — мужики. Гнемся перед ними. А без нас что? Ни хлебца, ни дровишек! Робеем, оттого и худо терпим. Собрались бы числом поболее, тогда и берегись нас, тогда бы и боярство нам поклонилось, тогда бы и царь правду сведал. Князей, да бояр, да воевод перевешать, царя спросить: как жить станем? Небось бы, и зажили правдою, как надобно…

Семка жевал горбушку хлеба, опасливо посматривал на опухшее от побоев лицо Молчана, слушал его твердую, суровую речь, отвечал неопределенно:

— Оно так, конешно… Ежели с толком…

Молчан вдруг насупился, приказал:

— Поезжай сзади! Муторно мне и толковать с тобой! Лизоблюды вы боярские, истинно холуи…

…В это же самое время Федор Матвеевич Апраксин показывал Федору Алексеевичу Головину челобитную, подписанную кровью двинян, и, словно бы думая вслух, говорил:

— Сими днями будет государь здесь, подам ему сию челобитную, да что толку? Бывает, что и читать не станет, спросит только, про кого? Ну, про князиньку, про Алексея Петровича, будь он неладен.

Федор Алексеевич хмурился, тряс головой, вздыхал:

— Тут бесстрашно надобно, Федюша. Тут на кривой не объедешь. Истинно — капля по капле и камень долбит. Со всех сторон — ты, я, Меншиков, каждый понемногу…

— Мы понемногу, а Ромодановский помногу.

Головин усмехнулся:

— Все мы у сего дьявола в лапищах. Чего возжелает — того и нашепчет. Стрельцами все пугает…

Погодя Апраксин говорил:

— Сведал я в точности: трое иноземцев на него, на Сильвестра, донос написали. Сим доносом и начал пакостить князинька Алексей Петрович. Пустил нить, завелась паутина! Господи пресвятый, что слез иноземцы из народа выбили, что крови волею сих наймитов пущено, другая бы Волга потекла. Как сию кривду повернуть?