— Чего здесь? Об чем? Живо говори, недосуг мне…

Дьяки, задеревенев от страха, путались, пороли вздор, перебивали друг друга. Бумаг по иевлевскому делу было очень много — дьяки ели свой хлеб не даром, и то, что они говорили воеводе, было так нелепо и дико, так непомерно глупо, что Рябов громко с тоскою вздохнул.

Ржевский поднял свой взгляд на него, кормщик со спокойной злобой посмотрел на князя.

— Подойди! — велел Ржевский.

Кормщик подошел на шаг ближе.

— Ты и есть Рябов Ивашка? — спросил Ржевский надменно.

— Я и есть Рябов, да не Ивашка, а Иван Савватеевич! — зло и угрюмо ответил кормщик. — Ивашкою звали годов двадцать назад, а то и поболе. Ныне питухи, пропившиеся в кружале, и те так не зовут…

— Ишь, каков! — откинувшись на лавке, сказал воевода.

— Каков есть!

— Кормщик?

— Был кормщиком, стал — острожником.

— Еще и покойником за добрые свои дела станешь! — посулил Ржевский. — Плачет по тебе петля-от!

— Того и тебе, воевода, не миновать! — с той же спокойной и ровной злобой сказал Рябов. — Смерть и тебя поволокет. Отмогильное зелье даже для князей не отрыто…

Дьяки охнули на страшную дерзость, караульщики поставили алебарды в угол, готовясь крутить кормщику руки, но Ржевский как бы вовсе ничего не заметил, только едва побледнел. В избе снова сделалось тихо. Сильвестр Петрович поднял голову, посмотрел на широкую спину, на широкие гордые плечи Рябова: кормщик стоял неподвижно, точно влитой…

— Не тихий ты, видать, уродился! — заметил Ржевский.

— На Руси — не караси, ершей поболее!

— Ты-то за ерша себя мнишь?

— Зачем за ерша? Есмь человек!

Князь Василий сел прямо, уперся локтями в стол. Ему было неловко перед этим бесстрашным мужиком, он все как-то не мог угадать — то ли улыбаться надменно, то ли просто велеть высечь батогами кормщика, то ли встать и ударить его в зубы. Тусклым голосом спросил:

— Таким и жизнь прожил, ершом?

— Не прожил, проживу!

— Не по чину шагаешь, широко больно…

— Журавель межи не знает — через ступает!

Ржевский подумал, крутя ус, спросил с презрением:

— Как же тебя, эдакого журавля, да шведы купили?

Рябов задохнулся, руки его судорожно сжались в кулаки, но караульщики сзади навалились на него. Гусев ударил под колени, кормщик поскользнулся, рухнул навзничь. Покуда его держали караульщики с дьяками, из загородки вырвались в помощь солдаты с поздюнинскими бобылями.

— Убрать его отсюда! — громко, громче, чем следовало воеводе, сказал Ржевский. — Вон!

Кормщика выволокли. Ржевский долго сидел молча, потом велел уйти всем, креме Иевлева, сам запер дверь на засов, заговорил, стараясь быть поспокойнее:

— Ты давеча вопросил — не признаю ли тебя, Иевлев? Что ж, признал, как не признать, помню и озеро и иные разные наши бытности…

— По бытностям ты горазд, князинька! В те нежные годы наушничал, ныне, вишь, в застенки людей тянешь…

Ржевский устало отмахнулся:

— Полно, Сильвестр! Что пустяки городить. Было, многое было, а сталось так, что я куда правее всех вас ныне, по прошествии времени. Сам рассуди, каков народишко на царевой службе: один вор, другой ему потатчик, третий мздоимец, четвертый пенюар, пятый и мздоимец, и вор, и пенюар. Я от младых ногтей никому веры не давал, всех подозревал, никому другом не был. И верно делал, верно…

— Да уж куда вернее!

— Погоди, что зря ругаться. Ты ныне узник, я — воевода. Случись тебе на мое место встать, облобызал бы ты меня?

— Нет, князь Василий, но только и к Прозоровскому бы с утешениями не езживал…

Ржевский быстро, остро взглянул на Иевлева, ненатурально усмехнулся:

— И о том вы здесь ведаете?

Сильвестр Петрович кивнул:

— И о том ведаем.

Воевода нахмурился, помолчал, спросил, перелистывая бумаги:

— Послана была тобою челобитная, на Воронеж, Апраксину, Иевлев?

— Мною? — удивился Сильвестр Петрович. — Какая такая челобитная?

— Уж будто и не ведаешь? Уж будто не ты послал туда беглого холопя князя Зубова!

Иевлев смотрел с таким непритворным удивлением, что Ржевский только пожал плечами и заговорил попроще, не судьею, а собеседником:

— Сей смерд в прежние времена поднял руку на своего боярина, потом на Волгу ушел, искать зипуна, у них, у татей, тако о бесчинствах говорят. С Волги будто сюда, на Двину, подался, а когда его ныне на Воронеже Зубов велел имать, он вдругораз от него сбежал, да еще смертоубийство сделал и холопя за собою в степь увел. Беглого сего, Молчана кличкою, здесь знают, он и тут воду мутил, к бунту подбивал и крепко был дружен с лютым государю ворогом капитаном Крыковым…

— Крыковым! — воскликнул Иевлев.

— Его-то знаешь, а то, я думал, и на сего человека удивишься.

— Крыков Афанасий Петрович погиб доблестно, и честное имя его…

Ржевский с неприязнью поморщился:

— Полно, Иевлев! Твой Крыков с сим же Молчаном прелестные листы читал, кои и тебе ведомы. Что пустое врать! Али не знаешь ты, какие тайные беседы в крыковской избе бывали? Али тебе там не случалось сиживать? Вон Егор Пустовойтов показывает, что об многом ты с Крыковым наедине говаривал, — о чем? Ужели ни разу Азов помянут не был, где князь Прозоровский государевых ворогов имал? Ужели о том, что Прозоровского холопей здешние воры как курей бьют, не беседовали вы? Ужели не подумалось тебе, Иевлев, ни единого разу, что твой прославленный Крыков — тать, государю нашему изменник, что…

— Князь Василий! — сурово оборвал воеводу Сильвестр Петрович. — Ты думай чего хочешь, а мне сии слова слушать — претит. Коли за делом меня позвал, так дело и говори. Ужели сам ты веришь в то, о чем ныне речь ведешь? Ужели пьяный вор, бездельник и дурак, зверюга Прозоровский так обдурил тебя? Ты правду ищи…

— Правду? — крикнул вдруг Ржевский. — Правду? А где она, правда? Вон об тебе сколько написано — гора, видишь? И по-аглицки, и по-немецки, и по-венециански! Где она, правда, в котором листе? Как твой кормщик скажу: есмь человек. Поверил бы тебе, да в листах написано — не верь! Отпустил бы тебя из сего узилища, да и своя голова, я чай, дорога, с меня спросят, а ноне на Руси словом не спрашивают, все более дыбою, да колесом, да плахою. Всюду разное шепчут. Из Москвы людей шлют, что-де Прозоровский ни в чем не повинен, обнесен клеветою, а не при деле до времени…

Сильвестр Петрович поднял взгляд, спросил резко:

— К чему сия жалостная беседа? Чтобы я, слушая тебя, возрыдал на твои горести? Нет, не возрыдаю! Я тебя, друг любезный, с Переяславля помню, каков ты умник! Правду ему не отыскать. А ты ее ищешь? Для чего не почел наипервейшим долгом гишторию мою прискорбную разобрать, как сюда приехал? Так оно поспокойнее? Чтобы как иначе, случаем, фортуна не повернулась. Чтобы не просчитаться перед государем? Ты еще захворай, иначе все едино спросят…

Ржевский ударил ладонью по столу, крикнул:

— Молчи!

— А коли мне молчать, так и ты не жалуйся на свою долю, — отрезал Иевлев. — Более и толковать нечего…

Ржевский вернулся к столу, вновь стал листать бумаги, как будто в них и была правда. В наступившей тишине сделалось слышно, как за дверью словно стоялые кони топчутся караульщики, как снаружи, за слюдяными, в решетках окнами покрикивают «доглядывай!» В морозном ночном воздухе стучали колотушки, на колокольне церкви Параскевы отзванивали часы. Медленно проходила ночь, Ржевский все читал. К утру Иевлев взглянул на князя, подумал: «Слабый человек! Совсем слабый! Боязно ему и думать, не то что делать».

— Кто таков Риплей? — спросил воевода.

— Подсыл и пенюар! — резко ответил Иевлев.

— Лофтус кто?

— Шведского короля Карла шпион!

— Георг Лебаниус?

— Лофтуса правая рука.

Ржевский откинулся на лавке, хохотнул, осведомился:

— Эдак и покойный Лефорт…

— Там видно будет, — угрюмо перебил Иевлев. — Внуки узнают…

— Что ж, однако, они узнают? — насторожившись, спросил воевода.

Сильвестр Петрович начал было про Азов, как Лефорт подвел под шанцы подкоп, отчего погибло более трехсот человек, но тотчас же понял, что об этом толковать не следовало, и махнул рукою на полуслове…