Ребюффе разыгрывает священника. «Благословляю вас, дети мои, плодитесь и размножайтесь!». Мария спрашивает: «Chto?» Жестом он напяливает нам на пальца обручальные кольца. Она краснеет, заливается смехом, хлещет его тряпкой. Сплевывает: «T'fou!» И еще: «Oi, ty, zaraza!» Тогда он, чтобы было понятней, обеими руками делает многозначительный жест, как будто оттягивает девку в подворотне, и при этом еще издает и похабный звук. Мария восклицает: «Oi, ty, cholera!» И вот она уж обиделась, насовсем. По крайней мере, на час.
Для большинства здешних французов русские — просто срань. Даже и не задумываются. Само собой, в общем. Так же, как колонизатор рассматривает туземца. И даже не из-за антикоммунизма. Напротив, эта сторона дела делает их скорее симпатичными. Мы же все дети Нарфронта {52} , все левацкое нам созвучно. Тогда как бельгийцы чураются русских главным образом из-за того большевистского дьявола, которого те у себя на груди пригрели…
Не скажешь даже, что французы не любят русских, они их ни любят, и ни не любят, они никого не любят вообще. Такой уж это народ, бережливый на всяческие излияния! Зато в иерархии место свое находят сразу. Поначалу смотрят на русских свысока, снисходительно, удивленно-презрительно, как на какого-нибудь Мустафу, распродающего ковры на кофейных террасах. Эти уставившиеся глаза детей, любопытные ко всему, эти щедро распахнутые улыбки, зазывающие твою и летящие ей навстречу, эта дружба, всегда готовая верить в дружбу, эта страшная нищета, которая ищет, какую бы цацку тебе подарить, чтобы овеществить дружбу, это дикое буйство как в смехе, так и в слезах, эта приветливость, терпение, рвение, — французы проходят мимо всего этого. Экзотику им подавай на открытке. Все валят в одну кучу: мужика и математика, доярку и докторшу, — все это для них грубое, мужичье, нечто нецивилизованное, едва ли человеческое. Так же, как и немцы, разве что немцы делают это нарочно, знают они, почему.
«Видал ты таких мудозвонов? Настоящие дикари. Буйволы. Медведи нечесаные. А баб ты таких видал? Задницы у них какие! Кобылы, старик, ломовые! Но попробуй к ним сунься, так они тебе сдадут так по ряшке, что ты и с копыт долой. Сильнее трех мужиков наших, да крепких. Настоящий скот, это точно!»
У русских здоровые круглые щеки, часто, хотя не у всех, иногда попадаются калмыцкие скулы и раскосые глаза, черные, как яблочные косточки, но больше всего голубые или светло-зеленые, — одни такие ясные глаза на этих монгольских скулах чего стоят! Прикид у русачков странный, не носят они ни костюмных пар, ни пальто с хлястиками, ни вязаных свитеров разноцветных, не донашивают по будням свои старые выходные костюмы, как это делает бережливый рабочий, знающий цену вещам, а носят какие-то наслоения простеганных ватных штуковин цвета нищеты, странные рубахи без ворота, с застежкой сбоку, гигантские, все в заплатах, сапоги, как печные трубы, или обмотки из тряпок, обвязанных бечевкой вокруг, женщины заворачивают свои головы в нескончаемые платки, туго-туго обматывая их раза три-четыре вокруг шеи, из-под которых виднеются только глаза и кончик носа, ну прямо как те тряпичные куклы, которые мама в один миг сворачивала, чтобы меня успокоить, когда резались зубы, дикари, да и только, тяжеловесные, толстожопые, скрытные, отсталые расы, все, что угодно, но не люди, как мы, в общем.
Боши, тут все понятно, мерзавцы, согласен. Звери, механизмы, воображалы, ладно, ладно. Но все-таки это люди! Нет, конечно, у них нашей тонкости, это точно, да и не будет, но это люди свои, цивилизованные в области науки, философии, электричества, метро, румбы и все такое, есть о чем погутарить. По части музыки они, может быть, даже сильнее нас, как мне говорили, а по части организованности, — тут вообще ничего не скажашь… А русачок, ну можешь ты сказать мне, что он имеет, русачок этот? Только взгляни на прикид, это же «Средневековье и компани»! А та малость, что у них есть, так и то — благодаря нам. Да, без наших ученых, которые изобрели им железные дороги, думаешь, они бы их сами смогли придумать? А центральное отопление? Будь спокоен, у них нет ни одной батареи в их сраном раю пролетариев! Ни единой! Ну а если бы хоть одну такую увидели, моментально приняли бы ее за вафельницу!
Француз — это срань для немца, русский — срань для француза, а для немца даже и недосрань. По отношению к русачкам французы воображают себя в том же лагере, что и фрицы, в лагере для господ. Господа побольше, господа поменьше, господа побежденные, господа победители, одни господа.
С этим я свыкся. Французы скопом презирают всю итальянщину. Северный итальяшка презирает южного и, стало быть, чувствует себя чуть-чуть, так сказать, французистее…
К поляку то же презрение, но не настолько, как к русскому. Поляк носит модную кепку, но носит ее набекрень, по блатному, на манер парижского работяги, спешащего на танцульки к берегам Марны {53} , а не такую вот смехотворную, как у стрелочников, вертикально насаженную на красные мужицкие уши. Поляк ненавидит всех русских ненавистью неутолимой. И получает в ответ ненависть снисходительную. Поляк ненавидит также и немца, ненавистью жгучей, но почтительной. Немец ненавидит поляка роскошно, ненавистью тевтонской. Поляк — настоящий «козел отпущения» всей Европы. Зажатый между двумя исполинами, задавленный грудами их ненависти, как молитвенник на книжной полке между двумя бронзовыми слонами, — ну и живуч же этот народ, раз выжил! Все им плюют в морду. Они же, как водится, ненавидят всех, но больше всего евреев — ведь это единственное, что осталось у них под рукой, да, кажется, в изобилии. От одного слова «еврей» они плюются и вытирают потом язык об рукав куртки… Да нет, ну конечно, постой! Они любят Францию. Францию и французов, а как же… Бедняги! Только скажи поляку: «Наполеон», — и он вытянется по стойке «смирно». Скажи ему, что ты француз, он тебя прижмет к груди, прольет обильные нежные слезы и поскребет в кармане, не завалялось ли там случайно щепотки окурочной пыли, чтобы тебе подарить.
Чехи, те тоже любят Францию, но изысканнее, культурней. А нас совесть гложет. Мюнхен ведь… Мюнхен всегда всплывает. Чех тогда глядит на тебя, грустный, как грустный пес, а глаза его говорят: «Что же ты сделал мне, друг? Ты меня предал! Но я все равно люблю тебя, друг». Франция, что бы она ни делала, всегда останется Францией. В этом и преимущество быть Францией.
Для прессов Сорок шестого выбрали таких парней, которые им показались покрепче. Ребюффе же стал результатом обмана зрения. В уже известную ночь приезда на нем покоились целые наслоения шерстяных вещей под огромным пальто с подкладными плечами. Было очень внушительно. Но когда эту кожуру сняли, от него остался какой-то длинный журавль, грустный и кроткий, с вытянутой вперед шеей. Он как принял на руки полный противень — тут же и выпустил его на пол, от обалдения, что такие тяжелые вещи вообще бывают, — все шесть головок снарядов насмарку, хотя бы эти не достанутся русачкам. Майстер Куббе потрогал его бицепсы, задумчиво покачал головой и не стал настаивать. Снял Ребюффе с пресса и определил его к маленькому обдирочному станку, прямо рядом со мной. А у пресса заменил его парнем из Майенны {54} , толстым невозмутимым очкариком, типа работа есть работа, а что к чему — нам до фени. Может, он даже и доброволец — поди знай!
Майенна густо заполонила Сорок шестой участок — орда целая. Крестьяне-рабочие, целиком скроенные из единого дуба. Такие ездят на великах работать в сланцевых карьерах или на обувном производстве — узнал я кстати, что у них там немало обувных фабрик, — да еще пашут на своем семейном участке перед сном. Держатся они скопом, особняком, почти не заговаривают с другими, а главное, остерегаются парижан. Само собой, набожные: и медальончик на шее, и распятие в петлице.