Нежусь, ем прямо деликатесы: гороховый суп, пюре. Русские женщины из столовки, которые приносят мне миску, подсовывают под простыню подпольные гостинцы: бутерброд с маргарином, горячую отварную картофелину, семечки. Входя в мою комнату, они прекращают свои смешки, убежденные в том, что я при смерти, — никак не меньше, раз швестер Паула меня здесь держит.

Пользуюсь случаем, чтобы работать над моим русским. И над немецким тоже. Обнаружилось, что люблю их, языки-то. Особенно русский. У меня всегда при себе блокнотики, которые я делаю из сшитых вместе проспектов фирмы Грэтц А. Г. До войны фирма Грэтц изготовляла бензиновые лампы «Петромакс», они продавались во всем мире, нашел я возле котельной целую груду рекламных проспектов, напечатанных на всевозможных языках, а обратная их сторона — белая, — здорово!

Все записываю огрызком карандаша, без конца задаю вопросы Марии, девчатам, но чаще всего они не могут на них ответить. Они говорят, они пишут, — как и все мы, — не задаваясь вопросом, как это действует.

Впервые в жизни столкнулся я с языком склоняемым. Новизна резкая. Спрашиваю: «Почему ты говоришь иногда «rabotu», иногда «raboty», иногда «rabote», иногда «rabota», иногда «rabotami», а иногда вообще совсем по-другому? Все ведь это, в конце концов, та же «rabota», разве не так? Тогда почему же?» Она явно в замешательстве. Поди объясни это теми тремя словами, которые у нас были общими в тот момент! Это ведь было в самом начале. Тогда она начинает изъясняться жестами. И даже нашла как! Чтобы жестами изобразить винительный или родительный падеж, для этого требуется здоровое воображение и немалая виртуозность телодвижений. Особенно если это предназначено для того, кто вообще представления не имеет о том, что такое винительный или родительный. Она мне продиктовала русские названия грамматических падежей, я пошел спросить у единственной русской, которая говорит чуть-чуть по-французски, у Клавдии-Большой, смысл этих слов, та мне сказала: именительный, родительный, винительный, дательный, творительный, предложный, звательный. А дальше куда? Ребюффе, тот учился в лицее и объяснил, что именительный — это подлежащее, винительный — прямое дополнение подлежащего, родительный — тоже прямое дополнение, дательный — косвенное, и вся компания… Ну, ладно, сдаюсь. Так бы сразу и сказали… Тут я и понял различие между начальным, даже «средним» образованием и лицеем. Подумать только! Пока тебя учат «прямому дополнению», им в лицее внушают: «винительный»! Тебя учат «подлежащему», а их — «именительному»! Чувствуешь себя мелкой сошкой. Оказывается, одна грамматика для богатых, другая — для бедных, ну надо же!

Наконец, в общем, русский, как я быстро заметил, в сравнении с другими языками, это все равно что шахматы в сравнении с городками. Как же тогда простой народ с этим справляется и даже вытворяет такие безумные тонкости, — русский, ведь это язык бесконечных нюансов! Но зато какое вознаграждение! Как ослепительно! Уже с первых шагов открываются заколдованный лес, рубины и изумруды, стремительные фонтаны, страна чудес, волшебные цветы вырастают из-под земли под твоими шагами… Необыкновенное богатство звуков, на которое способна русская глотка, великолепная архитектура грамматики, внешне византийская, но удивительно четкая и гибкая в употреблении… Ну да, я легко впадаю в лиризм, когда говорю о русском. А все потому, что это была любовь с первого взгляда! Люблю французский, люблю страстно, это мой единственный настоящий язык, родной, материнский, в нем мне тепло и мягко, с десятилетнего возраста в нем больше нет для меня темных углов, им я орудую, как собственными руками, делаю с ним все, что хочу. Итальянский, — который я чуть-чуть понимаю и который когда-нибудь выучу, его я знаю только через папин «диалетто», — чувствую его нежный и звучный говор, сходную с нашей грамматику, — он для француза детская игрушка. В школе я учил английский, даже был в нем силен, а теперь пошел в наступление на немецкий, это язык прекрасный, он так недалеко ушел от выговора больших рыжих варваров, сокрушителей белых мраморных городов, и если бы я в тот же самый момент не познал русский, я наверняка бы в него влюбился, впрочем, я и влюбился в него, но величайшая очарованность русским превосходит все, все сметает.

Я обладаю определенным даром подражания и благодаря ему точно слышу особые звуки языка, которые могу сразу же повторить, как граммофон, с ударением, музыкой фразы и все такое. Ни слова при этом не понимая, конечно. С другой стороны, быстрая игра памяти на слова, правила, которые следует применять на полной скорости, ударения, которые надо расставить по нужным местам и с первого раза (в русском языке ударение гуляет по слову в зависимости от падежа, от спряжения…) снова и снова бросает вызов кишочкам внутри моей головы, игра опасная (гордыня моя смертельна, ошибиться я не имею права), и я, очертя голову, вскакиваю на своего конька.

Есть и другая причина, конечно. Наверное самая властная: русский — это язык Марии. Как повезло, что это именно этот язык, именно эта дивчина!

Бабы между собой говорят все больше на украинском. Это очень близкий язык, но все-таки есть и различия. «Khleb», хлеб, становится «khlib» по-украински. «Ougol», уголь, становится «vouhil». Такие вот штучки. Когда мне удается использовать случайно подобранное украинское слово, Мария меня исправляет: «Ты должен учить русский, а не украинский!»

За одну неделю я выучил алфавит-кириллицу. Теперь уже бойко читаю, пишу. Это тоже, естественно, часть игры, раздражающее неприобщенных письмо, достаточно деформированное, чтобы быть тайнописью, как если смотреть в зеркало.

Везде таскаю свои промасленные блокнотики. В сортире заучиваю наизусть списки склонений, а потом повторяю их про себя, когда вкалываю, шагаю, перед сном… В общем, тебе весело? Конечно, мне с самим собой всегда весело. А в это время в России, в Африке, в Азии, в Италии людей потрошат тысячами, невинные жертвы вопят под пыткой, сопляки дохнут с голоду, города горят? Эх ма!

* * *

Дверь тихо приоткрывается. Мария! Она делает: «Тс-с!», смотрит направо-налево, проскальзывает внутрь. Становится на колени перед койкой. Сжимает меня в своих объятиях. Я тоже ее сжимаю. Сладко. Она меня отстраняет. Осматривает. Плачет. Бабы, должно быть, сказали, что я при смерти. Смеюсь. Объясняю. Показываю, как поддерживаю красный след ногтем. Она мне верит наполовину. «Как ты сказал? Септицемия? Спрошу у Саши, студентки». Она принесла мне подарок: бутерброд с маргарином, посыпанный сахаром. Это подружка из столовки передала для меня. Я тоже делаю ей подарок: бутерброд с ливерной колбасой, здешним паштетом из свиной печенки. Подружка из столовки мне его принесла. Смеемся, едим бутерброды. А швестер? Мария говорит, чтобы я не волновался, швестер Паула сейчас в городе, тем более подружка из медпункта следит за всем.

Она объявляет мне новости. Кое-что узнаю. Во-первых, майстер Куббе меня выпер с участка сразу после появления Мюллера. Сослужил я с моей болезнью ему услугу, майстеру Куббе, да и себе заодно. Главное, себе. Герр Мюллер не мог меня наказать, я оказался вне игры, кто знает, может, я и дотянул бы до его нормы? Избежал, значит , арбайтцлага,но меня выперли с Сорок шестого. Я говорю:

— Значит, я больше с тобой не буду?

— Ты будешь недалеко, на Сорок третьем.

Сорок третий — это двенадцать часов днем, двенадцать ночью. Считается каторгой. Майстер там бешеный. Смотрю на Марию. Она смотрит на меня. Ну да, конечно. Часто не будем встречаться.

— Кто заменил меня за твоим прессом?

— Бруно.

— Тот голландец?

— Да.

— Тот, что хочет на тебе жениться?

— Тай!.. Не будь «конг», Бррассва!

— Я не козел, я ревную. Да нет, даже не то. Нравится мне этот Бруно. Но я не хочу тебя потерять! Pognimaiech?

— А я тоже, я не хочу тебя потерять, ты большой «конг»!

Она бросается на меня. Мы целуемся как чокнутые. Как два русских чокнутых, ибо по части того, чтобы просунуть ей язык между губ, я уж давно отказался. Она подпрыгнула, сплюнула, яростно стала тереть рот рукавом и сказала: «Ни-ни, свинья ты!» Ну что ж, ладно, как-нибудь. Времени у нас ведь полно впереди, целая жизнь.