Ничто так не утомляет, как молотить кулаками. Через минуту я задыхался, сердце мое так и хотело выпрыгнуть через зияющий рот, грудь жгло, руки отяжелели, я посылал свои удары замедленно… А этот проклятый гонг все никак не звонит!
Бой был тяжелым, и победу присудили мне. По очкам. Выдержал все три раунда. Некоторые зрители были не согласны, наверняка приятели того парня, он был ведь там в своей вотчине. Возмущенный таким подходом, я обращаюсь к трибунам: «Спускайтесь сюда, разберемся!» Скандал. Вопли. Судьи грозятся меня дисквалифицировать. Маленький Жан облаял меня потом в раздевалке. Оказывается, так не делают. Как скажешь.
Жан-Жан, Роже, Бубуль и другие выступали против своих мужиков, а потом мы вернулись домой, я весь довольный, — гора с плеч!
Холод был жуткий. Роже, которому больше нечего было делать, отправился вместе со мной за шампиньонами. И слава богу! Убийственная наледь полирует шоссе, на ногах не устоять, а надо еще удерживать эту проклятую телегу, которая скользит на железных своих ободах, — колесам крутиться не надо. Один из нас всегда на брюхе, если не оба. Ладно. В конце концов возводим телегу на самый верх плоскогорья Аврон. Нагружаем. А теперь — спуск штопором до Мальтап. Плачу за въезд. Ночь уже наступила совсем, а вместе с ней и туман, — хоть ложкой хлебай. Ног не видно. Длинный прямой спуск устремляется в небытие, размеченный грустными фонариками, затянутыми синим, очень красивая картина, типа подожди минутку, я сейчас выброшусь из окна. Придется осилить такое?
Сменяемся мы в оглоблях. Тащить невозможно, ноги разъезжаются, проскальзывают назад, под телегу. Тогда напарник начинает вращать колесо, вручную, спица за спицей. Продвигаемся постепенно, сантиметр за сантиметром. Фонарик, конечно, не захватили — рассчитывали вернуться до темноты. И конечно же — на тебе: когда была моя очередь вращать колесо, согнувшись в три погибели, с оттопыренным задом, туман превратился в автобус и въехал мне прямо в мякоть, подхватил за левое плечо, швырнул под колесо, я — плашмя, автобус остановился прямо перед тем, как по мне шаркнуть. Телега — вверх тормашками, все шампиньоны — в кювете. Шофер автобуса в замешательстве. Пассажиры набивают свои карманы. Я гребу на пузе, рот полон крови, подняться никак не могу, дышать тоже, — боль адская. С Роже все в порядке.
Подходят легавые и говорят о больнице, хочу проорать, что нет, выплевывая сгустки крови. Роже говорит, что я живу совсем рядом, — они смягчаются.
Ну и лицо же было у папы, когда он увидел меня на носилках! Бедный мой папа. А лицо мамы, когда она вернулась с работы… Короче. Продавлены три ребра, легкое немного помято, рука вся черная, от плеча до пальцев, синяки повсюду, но — ничего серьезного. Две недели в постели. Роже приносит мне книжонки.
Дней через восемь Нино Симонетто возникает в моей комнате с перекошенной рожей. Полдень. Нино кричит:
— Франсуа, крытый рынок рухнул!
И в самом деле, мне послышалось что-то вроде шума, тяжелого, жирного, мягкого. Так это оно и было!
— Полно убитых! Вопли вовсю, ты не представляешь! Везде кровь! Бегу обратно, помогать.
Крытый рынок в Ножане — это огромный ангар из железа, в стиле «Чрева Парижа», весь в переплетах, как кружева. У Раймонды и Жожо Галле там были свои прилавки. Не будь этого несчастного случая, я должен был бы стоять там и торговать. Позднее я узнал, что мамаша Галле ранена в голову, а одна из ее покупательниц была убита на том же прилавке, среди цветной капусты, с поясницей, продавленной здоровой железной балкой с ажурными дырами. Всего двадцать два убитых, множество раненых. И все это от массы снега, которого накопилось толщиной больше метра. Все в один голос сказали, что немцы вели себя более чем корректно.
Оправился я быстро. Как-то Роже говорит:
— У Каванны и Таравеллы набирают. Пойди сам завтра, меня уже взяли сегодня утром.
Вот я и каменщик.
Подмастерье-каменщик у итальяшек — это не сахар. Итальянцы так же строги к другим, как к себе самим. Подмастерье должен повиноваться, понимать с полуслова и гнать. Он должен догадываться, что может понадобиться мастеру, прежде чем тому действительно что-то может понадобиться. Если он должен обслуживать троих, четверых, пятерых мастеров, «товара» никогда не должно недоставать никому из них, — кирпича, цемента, воды, — даже если они разбросаны черте где друг от друга, даже если приходится карабкаться с ведром раствора на плече четыре или пять этажей по вертикальным стремянкам, прилепленным к строительным лесам. Каменщики называют леса «эшафот». А если они итальяшки, то произносят «эсафото».
Впервые попав на земляные работы, я пихал свою совковую лопату в кучу слежавшейся глины, вцеплялся в ручку, давил как ошалелый, но — ничего не поделаешь — лопата не вонзалась ни на сантиметр, тогда я налетал с разгону, ударял с налету и откалывал ком величиной с два ореха, все ржали, глина передо мной скапливалась, падала на башку тому парню, который кайлил на дне ямы, а я все никак не мог понять, почему щупленькие пацаны всаживают свои лопаты в глину, как пирог в печь, и с такой легкостью забрасывают пятнадцатикилограммовые груды в тачку… До тех пор, пока папа, проходя мимо, не сказал мне:
— А лязка? Лязка тебе для джево?
— При чем тут ляжка?
— У тебя так ничевотто не выйдет, если не будешь подталкивать лязкой! А ну-ка, толкай лязкой!
И взяв у меня лопату из рук, папа показал мне, как левая ляжка подпирает ручку лопаты и незаметно вонзает ее с огромадной силой. Я попробовал. Блеск!
Папа ушел, ворча, но потом я услышал, как он говорил Артуру Драги:
— Не так ус он глуп: раж объяснис, — срадзу понял!
Несмотря на то что я был сильным, жизнерадостным, усердным, я все-таки оставался отлисником в скоуле,а стало быть подозрительным . Езли у тебя голова к учебе леджит, не моджет быть силы в руках, — это невожмозно. Потому сто книги и кирпичи вместе не ходят.Был я, стало быть, «бюрократом», и все тут. И когда мне потребовалось опорожнить совковой лопатой целую тачку жидкого раствора в ведро, водруженное на эсафотона высоте первого этажа, и когда все это брякнулось мне на башку, прямо так, бух, ржали они, аж помочи трещали, и мне пришлось угощать их литровкой.
В общем, злого ничего в этом не было, кроме некоторых неприятных подначек, но мне было чем защититься. Любезный, исполнительный, расторопный, покуда я чувствовал, что мне доверяют, злобный невероятно, когда чувствовал настоящую злость. Однажды я спускался по крутому спуску Большой улицы к Мюлузскому мосту в оглоблях телеги, нагруженный до прогиба, что-то вроде доброй полтонны в пояснице, с сосновыми стойками для лесов, которые торчали метров на пять вперед и на столько же назад. Мастер, старик Тоскани, по прозвищу «Биссен» должен был удерживать телегу изо всех своих сил сзади, однако я чувствовал, что меня неудержимо несет, и как ни старался я тормозить об обочину тротуара, ничто не помогало, вес груза меня увлекал вниз, я вынужден был бежать быстрей и быстрей, вся поклажа подпрыгивала и плясала, тяжелый воз чуть не накрыл меня сверху, я молчал, внимая одной лишь мысли: лишь бы не выглядеть идиотом, но меня вот-вот раздавит… И вдруг папа, как раз проходил он рядом с мешком цемента на плече, скинул он этот мешок, впрягся со мной в оглобли, уперся на своих коротких и крепких ляжках, настоящий конь, этот папа. Вдвоем мы застопорили телегу. Папа смотрит убийственным глазом. Но он только заметил строго:
— Поостороджней, эй! Почему дже ты так нагружил телегу-то? И почему посол один?
— Да я не один, папа. Там Биссен сзади, удерживает.
— Кой черт, Биссен?
Смотрю, я действительно был один. Биссен семенил на своих лапках, скручивая себе цигарку, в пятидесяти метрах сзади. Вот старый говнюк! А все это время я думал, что он удерживал, вцеплялся в брусчатку. Увидав папу, он побежал, прикидываясь сердитым: