Мы живем настоящим, оно тоньше, чем острие бритвы, а девчата поют так, как они никогда не пели. Я тоже, — а что ты думал! — тоже пою во все горло. Начинаю уже их знать наизусть, песни эти. Мария дубасит меня по голове, когда я фальшивлю, но я же совсем один против трехсот русачков в бреду, не так уж должно бы мешать их гармонии… Девчата счастливы, забывают они обо всем, кроме своей песни, как птицы, пьяны они от весны, все в трансе, и я тоже, тепещу, реву от счастья, а когда они замолкают, совсем поздно, мы с Марией занимаемся любовью, со всей нежностью, со всей силой, и засыпаем в объятиях друг у друга, как два близнеца-младенца, в нашем гнезде из соломы — только головки торчат.

Почему мы, французы, совсем не такие? Почему мы умеем только горланить, фальшивя, до смерти нудную похабщину или каждый хочет сорвать себе маленький личный успех, искажая навязшие в зубах песни какой-нибудь модной звезды? Почему мы такие сухие, холодные, насмешливые, съежившиеся, такие себе на уме и так боимся себя выставлять на смех? Почему у нас нет ни тепла, ни запаха?

* * *

Каждое утро, на рассвете, — перекличка на церковной площади. Ответственный наш начальник шагает по мостовой, похлестывая свои сапоги стеком и перемещая кучу воздуха в хлопающих крыльях своих галифе. В это время какой-нибудь чех делает перекличку. Кандидаты в больные стоят в сторонке продрогшей кучкой. Обследование неженок здесь еще проще, чем у швестер Паулы, — градусника нету. Наверное, только медсестра с дипломом имеет право считывать и толковать показания медицинского градусника. Галифе подходит к группке бледненьких, просит каждого показать, что не в порядке, и принимает решение по припухлости. Если очень распухло — остаешься в соломе на целый день. А так — нет.

Раздача кофе. Если его подвезли. Потому что кофе нам доставляют в бидонах-термосах на грузовике Организацион Тодт.Как, впрочем, и вечерний суп. Грузовик приходит или не приходит. Или приходит слишком поздно. Если не приходит — уходим вкалывать, так и не выпив кофе. А это грустно. Теряем-то мало чего, но вроде как нас обделили. Если приходит, уходим, проглотив свою кружку кофе, светлого, как всегда, противного, как всегда, и холодного, — а это новинка. Бидоны, хоть и термосные, грузовиком так взбалтываются в течение стольких часов, прежде чем подвезти сюда, — ведь мы в конце маршрута, — что кофе, когда наконец он здесь, уже остыл, конечно. То же с вечерним супом: жидкий, пресный и холодный. Когда здесь триста баб, которые были бы только рады сварить нам суп, да превкусный, когда в деревне простаивает масса огромных котлов на громадных кирпичных печах, в которых должна была вариться похлебка для свиней, — ведь больше свиней-то нет, когда, когда, когда… Ладно, хватит об этом! Проглатываем холодный кофе, каждый берет либо лопату, либо кирку, на выбор («Schuppe oder Spaten?»), которую нам очень вежливо протягивает приставленный к этой раздаче чех («Bitte schonn! — Danke schonn!»), а потом: «Vorwarts… Marsch!», — и вот мы уже в пути, к нашему сегодняшнему участку, который в первое время находился в шести километрах от деревни, а теперь уже более чем в двенадцати, ибо как ни копай, даже без лишнего усердия, — ров понемногу продвинется, а значит, и мы с ним.

* * *

Этому Галифе очень хотелось бы, чтобы мы шагали в ногу, с лопатой на плече. Все эти наклонные, строго параллельные черенки, все эти железяки, блестящие как алебарды в лучах восходящего солнца, согрели бы его обиженное сердце врожденного унтер-офицера, которого жестокая судьба держит вдали от героических боев, увы-увы, потому что у него бородавка на локте и свояк работает в военном ведомстве… Заставить французов маршировать — куда там! Даже лопату предпочитаем, вдоволь намучившись, зажать под мышкой, чтобы руки держать в карманах, или волочим ее по земле — как бы собаку выгуливаем. Да еще стараемся, притворяемся разгильдяями — ну все что угодно, только бы не подчиняться, не соглашаться играть в солдатиков. Может, еще и гусиным строевым шагом от нас потребует…

А заслуга наша огромна. Попробуй, сдержись и не промаршируй, когда триста пышущих здоровьем баб поют, надрываясь, всю дорогу — надо быть бдительным! Или иметь французское ухо. Русские бабы не могут не петь. Но что же можно петь, когда шагаешь? Марши, конечно!

Жизнь с ними — опера! Такие люди не бывают несчастными. А если бывают, то уже жутко несчастными, и тогда они поют о своем горе, тогда они не такие несчастные. Я уверен, что они поют в Сибири, поют на кладбищах, поют в этих жутких немецких лагерях для русских военнопленных, поют, роя себе коллективную яму, перед тем как начнут молотить пулеметы айнзацкомандо {114}

Бабы поют, и плевать им на все остальное, думают только о песне, чтобы сделать ее еще красивее, изобрести штуковины такие немыслимые. Они маршируют и не чувствуют в этом для себя ничего постыдного, они маршируют так, как танцуют, потому что никуда не уйти от ритма, они не пропихивают всюду дешевую символику, самолюбие и чувство чести. Но это не мешает им от всего сердца досаждать Галифе еще почище, чем мы.

Похорошели они, бабенки. Щеки их налились, ветер Балтики наложил на них два ярко-розовых кружочка. И вокруг этой розовости — платок на голове, ярко-белый платочек, который делает их совсем похожими на матрешки, вставляемые одна в другую.

От отчаяния Галифе оставляет французов одних в их маразме. Дает им плестись в хвосте колонны, более или менее сдерживаемой чешскими овчарками. А сам красуется чертовски по-мужски, во фланге музыкальной когорты простеганных баб. Он отбивает такт своим стеком по сапогу, левая его нога отбивает ритмичные удары по земле, время от времени он сознает, что, замечтавшись в своей воинственной дреме, он уже опередил колонну метров на двадцать, и тогда он встает на траву обочины, отбивает такт уже стоя на месте, а когда первые бабы его догоняют, со строгим глазом скандирует: «Eins, zwei! Links!.. Links!..»

Ни на один миг он и не подозревает, тевтонец наивный, что эти величественные и дикие песни, медом текущие в душу и пристегивающие к ногам крылья, чаще всего и есть большевистские зверства, подстрекательство к классовой борьбе, вопли ненависти к нацистам, призывы к убийству презренного фрица…

Они поют песни Октябрьской революции и гражданской войны: «По долинам и по взгорьям», «Партизаны», «Полюшко-поле», «Слушай, рабочий», «Молодую гвардию», «Варшавянку», столь любимую Лениным… Песни, которые были известны во Франции во времена Народного фронта, такие как: «Нас утро встречает прохладой…» Даже песни немецких коммунистов: «Die rote Fahne» («Красный флаг»), «Die Moorsoldaten» («Болотные солдаты»)… Военные песни, введенные в моду их пропагандой: «Если завтра война», «Три танкиста». И еще старые, старые песни восстаний и нищеты мужиков древней русской земли, в конце концов именно к ним они всегда возвращаются, повторяют и повторяют, и их вопли волчиц мчатся по ветру, который ничто не останавливает, до самого моря, до линий русского фронта.

А он ничего не видит, ничего не подозревает. Да откуда же взялся такой бойскаут? Он даже сам поет, весь горденький, что знает мелодию. Это «Der kleine Trompeter» («Маленький трубач»): поучительная эпопея, вроде нашей героической песни о маленьком барабанщике Бара, которая была когда-то песней немецкой коммунистической молодежи и которую нацисты, увидев, наверное, что она действует, бессовестно присвоили себе для гитлерюгенда,изменив в ней кое-где несколько слов. Поглядите на этого Галифе — грудь нараспашку, поет изо всех сил гитлеровский вариант, потонувший в огромном бабьем хоре, который с глазами, сверкающими великим лукавством, возносит к небу на русском коммунистический вариант… Разумеется, это удовольствие для бессильных, крохотный бесплодный реванш туземца над колонизатором, — я знаю, знаю. И все-таки от этого хорошо, и это никого не убивает.