Немцев заперли в погребе. Выставили часового.
Лейтенанта перенесли в баню. Воронцов нагнулся к носилкам, спросил летчика:
— Горичкин, ну как ты? Держишься?
— Хреново. Знобит, — ответил тот нехотя и отвернулся.
— Ты держись. Немного осталось. Скоро перейдем. А там тебя сразу в госпиталь.
Конечно, лейтенант понимал, что без врачебной помощи ему с такой раной жить недолго. Срочно нужен врач. Лицо летчика распухло. Губы посинели. Врач. Хотя бы фельдшер. Но где его возьмешь? И тут Воронцов вспомнил, как в дороге один из немцев, тот, который во время захвата был мертвецки пьян и очнулся только в лесу, часто поглядывал на повозку с лейтенантом. Однажды подошел к нему и что-то сказал, указывая на повязку. Что-то его не устраивало либо в том, как была наложена повязка, либо он все же имел в виду состояние раненого. Но Калюжный оттолкнул немца, видимо, думая, что тот снова претендует на то, чтобы его везли на телеге. Немец покачал головой и снова дважды повторил незнакомое слово. Он сказал: «Eine Geschwulst». Гешвульст, гешвульст, повторял про себя Воронцов, пытаясь выловить из памяти перевод этого слова. Опухоль! Точно, немец сказал, что у лейтенанта начинается опухоль! Значит, он хотел их о чем-то предупредить. А может, он, тот проспавшийся пьяница, и есть фельдшер или даже врач?
Воронцов приказал танкисту, охранявшему дверь в погреб, вывести пленных.
— Wir haben Krank, — сказал он, тщательно подбирая слова. — Wir machten Arzt. Helfen Sie mir, bitte.
— Ich bin Arzt, — тут же ответил немец. Обут он был в опорки, которые оставил ему Полевкин после того, как стащил с него, спящего, сапоги.
— Gehen sie, bitte, — сказал Воронцов и кивнул ему на баню.
Калюжный сидел на порожке и тоскливо смотрел в овраг, который начинался сразу за баней, огибал луг и уходил в сосняк, поднимавшийся сплошной высокой стеной в полукилометре от хутора. По лицу стрелка было видно, что лейтенанту стало совсем худо.
— Вот, Калюжный, доктора привел.
— Да разве ж он доктор? Пьяница горький!
— Самые лучшие доктора всегда — пьяницы. Ты разве не знал? У нас в районе хирург до войны был. Так он без стакана спирта к больному не подходил. Вот так, Калюжный. Тоже, между прочим, имел немецкую фамилию.
Калюжный внимательно посмотрел на пленного.
— Думаете, он соображает?
— А посмотри на его руки. — И Воронцов кивнул немцу: — Der Arm… Zeigen Sie mir der Arm.
Немец протянул руки. Пальцы его дрожали.
— Да, — покачал головой Калюжный, наблюдая за тем, как ходили ходуном пальцы пленного немца, — сильно он там, в деревне, перебрал. Тут не одним стаканом пахнет.
— Не туда смотришь, Калюжный. Видишь? Желтые пятна на кончиках?
— Так это, может, от курева.
— Да нет, Калюжный, это следы йода. Будешь ему помогать. Делать все, что он скажет. Понял?
— Вас-то я понял, а как я его пойму? Он же ни бельмеса по-русски.
— А ты с ним по-немецки поговори. Кому врач нужен, нам или им? Ты в школе какой язык изучал?
— Немецкий.
— Ну вот и примени свои знания.
Калюжный помялся:
— Тройка у меня по-немецкому была. Но несколько фраз я помню точно.
— Например?
— Ви хайст ду? Их хайсе Федя. Ну, и так далее.
— Ну, этого, Федя, тебе будет вполне достаточно. Ты все поймешь. Хочешь, чтобы лейтенант выжил? Дюбин вас будет охранять. Посидит тут с винтовкой.
Бойцы уже сидели вокруг костра и хлебали из котелков и касок густое нелюбинское варево.
— Кондратий Герасимович, — окликнул Воронцов Нелюбина, хлопотавшего вокруг ведра, — ты сразу-то не перебарщивай. Не ели небось по нескольку суток. Понемногу им сейчас надо. Пусть поспят пару часов, а там снова покорми.
— Слыхали, что командир сказал? — Нелюбин поднял над головой кружку. — Вот ваша норма! И — ни ложки больше. Иначе заболеете смертельной болезнью.
— Как же эта болезнь называется, хвершал? — усмехнулся один из бойцов, приставших к обозу в лесу.
— Есть у этой болезни и научное название, только я его не помню. А по-народному она именуется заворот кишок.
— Так как же они, товарищ лейтенант, завернутся, если полные будут? Пустые скорее завернутся.
— Повторяю, кто еще не понял: кишки у голодного бойца заворачиваются не от голода, а от жадности и неосторожности при приеме пищи. Больше повторять не буду. Вон вам и командир то же самое сказал.
Воронцов, слушавший разговор Нелюбина с бойцами, сделал тому знак. Тот сразу прервал свою политбеседу.
— Я пойду обойду вокруг. Посмотрю. Если вернется Степан с людьми и если у него что-то важное, скажи ему, чтобы шел мне навстречу. Если там все спокойно, пусть кормит людей и отдыхает.
Осенью, даже ранней, пасмурный день в вечер переходит незаметно. На землю опускается какая-то тоска, ты поднимаешь усталый взгляд, чтобы посмотреть, что там виднеется, вдали, но уже смутны очертания впереди и тяжел шаг, и хочется сесть где-нибудь на пеньке или поваленном дереве и не думать ни о чем, кроме самого заветного, о чем не признаешься никому, даже самому себе, и то не всегда. Вот и Воронцова стали одолевать невеселые мысли. Он остановился и стал осматривать в прицел ближайшую лесную опушку, увидел поваленную березу и пошел к ней. Не доходя до березы шагов пяти, заметил остатки парашюта, уже проросшего травой, и длинный, метра полтора, металлический контейнер, выкрашенный болотно-зеленой краской. Внезапная находка развеяла его мысли. Он внимательно осмотрел контейнер. Сомнения быть не могло, он сброшен с самолета еще прошлым летом или зимой. Мыши посекли шелк парашюта и стропы. Но контейнер остался в полной сохранности.
Воронцов потрогал смятую гофру амортизатора, нащупал карабин парашютной застежки и отжал его. Примял ногами траву и нащупал торцевую ручку. Приподнял. Контейнер оказался довольно тяжелым, одному не дотащить. Он еще раз обошел его, забросал, на всякий случай, травой и быстро пошел в сторону хуторских построек, где отдыхал взвод и откуда тянуло сладковатым дымком нелюбинского костра.
Смирнов с разведчиками уже сидел возле ведра. Слышался довольный голос Нелюбина. Кондратий Герасимович, видать, делился с молодежью личным опытом:
— А я всегда, ребятушки мои, говорил и говорить буду: баба, она существо до того особенное, что тут тебе никакая наука не поможет. А уж художественная литература — подавно. Потому как если баба книжек умных начитается, то она ж, зараза эттакая, и дела по хозяйству забросит. Я знал такие случаи. Могу привести в качестве неопровержимого, так сказать, доказательства.
— Что-то я не понял, дядя Кондрат, — перебил младшего лейтенанта молодой голос, видимо, желая вернуть рассказчика к прежней теме, — ты что, сразу с двумя до войны жил?
Бойцы засмеялись.
— Вы вон лучше Степку попросите, он вам такую байку завернет, что всюю ночь, по молодости-то лет, за мотню будете держаться. А касательно того, что лично у меня до войны было — это мое. Я, ребятушки, в этих делах кобель опытный, можно даже сказать, немного престарелый, и управлюсь с ними сам. Жена — не полюбовница. Не невеста. И дурак тот мужик, который про свою жену чужим рассказывает.
Степан издали увидел Воронцова и встал навстречу.
— Пойдем-ка, — махнул ему Воронцов и повернул назад, к лесу.
Пока шли, Степан доложил: километрах в пяти отсюда есть деревня, небольшая, всего два двора, но живут только в одном доме, старик со старухой, они-то и рассказали, что еще прошлой осенью деревню сожгли, народ перебрался в соседнее село, оно в трех километрах, ближе к шоссе.
— О хуторе не расспросили?
— Как спросишь? Только след укажешь. Я только спросил, нет ли в той стороне каких деревень? Старик сказал, что был когда-то хутор, но давно заброшен и дорога туда, мол, давно заросла, даже сено там уже не косят — далеко.
— Место и правда глухое. Тихое.
— Я тоже так думаю. А зачем ты меня сюда привел?
— Сейчас увидишь. Ты в этих делах поопытней меня. Вон, видишь, ящик какой-то под березой лежит? Вроде немецкий.