До начала вечерней литургии он решил побродить по городу. Пересек площадь. Под снегом угадывался старый булыжник. Видимо, им была вымощена вся площадь. Прошел к Базарной площади. Это место он помнил с детства. В 1912 году здесь открывали памятник Перновскому полку. Он помнил и тот день, и тот памятник. Вряд ли он уцелел, потому что он представлял собой колонну, увенчанную двуглавым орлом. Отец Радовского был приглашен на открытие официально. Прибыл в полном составе Перновский полк. Под барабанный бой было распущено знамя полка, под которым 22 октября 1812 года вот по этой мостовой в город входил дед Радовского, тоже Алексей Георгиевич. Но он был в форме русского офицера… Он вспомнил слова монаха Нила: «Одежда на тебе чужая…» Чужая. И одежда, и то, что под нею. Все — чужое. Кому нынче нужно свое? Куда мне плыть — не все ль равно, и под какими парусами?

Памятника он не нашел. Но колонна сохранилась. А может, это была вовсе и не та колонна, на которой сидел орел. На колонне белела какая-то бумажка величиной с тетрадный лист. Он подошел поближе, прочитал: «За появление на улице после 16.30 расстрел на месте». Он усмехнулся и подумал: вечерняя служба начинается не раньше 18.00, а то и позже. Кто же ходит в храм? Видимо, те, кто имеет специальные пропуска. «Расстрел на месте…» Что ж, должно быть, и расстреливают. Вспомнились женщины и худой обветренный старик с фанерными бирками на шее. Ни французы, ни поляки, ни другие завоеватели до этого не додумывались. Даже варварские орды не унижали так русского человека. Вязали веревками, угоняли в рабство. Но бирки на шею, как скотам при хозяине, не вешали.

И вдруг Радовский испугался, что не увидит монаха Нила, что расстренется с ним и не сможет ничего передать Аннушке и сыну. Он быстро пошел к Троицкому собору, который горел крестами на высоком насыпном холме. Холм, должно быть, был таким же древним, как и сам храм. Мощные, больше похожие на крепостные, стены собора были выбелены свежей известкой. Под обрывом, в заснеженном овраге, сияла продолговатыми полыньями Вязьма.

Радовский вошел в храм. Служба еще не началась. Но в одном из приделов стоял народ. Горели свечи. В храме царил полумрак. Но свечи озаряли часть иконостаса придела и особенно одну небольшую икону, убранную в сребро-позлащенную ризу. Там, в световом кругу, Радовский увидел Нила. Монах стоял на коленях перед иконой и молился.

Радовский купил пучок свечей и, стараясь как можно тише ступить по бетонному полу, подошел к иконе. Это была Иверская. Он зажег свою свечу и вставил в шандал. Отступил на шаг и перекрестился. Он смотрел на озаренный живым огнем лик и попытался вспомнить молитву. Но слова путались. Мысли уходили куда-то прочь из храма, в лес, в сосны, где он так хотел почувствовать себя солдатом того храброго генерала, который пустил себя пулю в висок. Он снова перекрестился, словно отмахиваясь от навязчивых мыслей, которым не место было в его душе сейчас, когда он вошел в храм. Но и в следующее мгновение ему увиделся вовсе не пресветлый лик иконы, а край поля с деревушкой невдалеке, цепь его роты, охватывающая и то поле, и ту деревушку, и внезапный огонь пулемета из крайней хаты, и смерть подпоручика Дремина, одного из лучших командиров взводов. Потом — другая деревня, облава, бегущие к опушке леса люди, которых надо перехватить, повернуть назад до того, как они растворятся среди сосен и берез, где их уже не найдешь. После каждой облавы рота пила несколько дней. Иногда это перерастало в дикие оргии с драками и стрельбой. Единственное, что он, как командир роты, мог сделать, чтобы удержать подразделение от последнего шага, — это разоружить личный состав, выставить возле каждого дома, где пьянствовали курсанты, трезвого часового с приказом стрелять в каждого, кто попытается выйти из дома. Он опустил глаза. Но и это не помогло. Он огляделся, пытаясь понять, что же мешает ему сосредоточиться в самом себе и хотя бы на несколько мгновений обрести душевный покой. Из темного угла, где стоял огромный деревянный крест, на него смотрели горящие, как ярые угли еще не остывшего костра, глаза ребенка. Кто это был, девочка или мальчик, или какой-нибудь урод, которого пустили в храм, чтобы не мерз на паперти, он так и не смог разглядеть. В каждой травке намек на возможность несбыточной встречи…

Глава тридцатая

Воронцов приказал своему взводу поделить поровну оставшиеся патроны. Автоматчики, которые все это время неотлучно следовали за старшим лейтенантом, принесли ящик с гранатами.

— По две на брата, — сказал один из автоматчиков. Они поставили ящик к ногам Воронцова и побежали на левый фланг, где ротный распекал кого-то матюгами.

Воронцов крикнул:

— Кто не боится гранат, подходи получать!

Первым подбежал Куприков.

— Давайте, товарищ Курсант, мою пайку и пайку Калюжного.

— А ты разве бросать умеешь?

— Умею.

— А Калюжный что?

— Да не бросал он ни разу.

Ребристые, настывшие на морозе Ф-1 быстро расхватали из ящика. Начали торопливо ввинчивать запалы. Оборона — не наступление. Если немцы подбегут на бросок гранаты, поздно будет вставлять запалы.

Воронцов рассовал три доставшиеся ему гранаты по карманам и выглянул в поле. И в это время сине-фиолетовая трасса, гулко шипя в морозном воздухе над головами затаившегося взвода, ушла в пойму, и Воронцов увидел, как бронебойная болванка ковырнула землю перед гусеницей самоходки и рикошетом ушла в сторону ольховых зарослей. Штурмовое орудие тут же остановилось, сделало небольшой разворот. Короткий ствол его, торчащий из ниши приплюснутой башни, дернулся, выплюнул снаряд. И оно, снова выровнявшись и держась своего курса, пошла вперед. Опасаясь мин, своих и русских, механик-водитель вел машину точно по следу «тридцатьчетверки».

В саду взревел танковый мотор. Воронцов понял, что танкисты решили сменить позицию. Потому что из ольховой гряды на той стороне поймы вдруг начало стрелять одиночное противотанковое орудие. Своим выстрелом танкисты обнаружили себя, и теперь их взяли в прицел. «Тридцатьчетверка» переместилась куда-то левее, на стык с соседней ротой. Там слышались команды старшего лейтенанта. Вскоре оттуда с тем же гулким шипением в пойму, к мосту, унеслась вторая трасса. Она ударила под углом в низкую боковую броню немецкого штурмового орудия, вспыхнула искрами и, видимо, выломав дыру, проникла внутрь. Потому что самоходка резко остановилась, дернулась и медленно начала сползать с дороги вниз, в болотину. Открылся люк. Но никто оттуда не вылез. А еще через мгновение черный дым повалил из моторной части и откинутого люка, окутывая омертвевшую машину маслянистыми разводами. Следом за второй еще несколько трасс ударили в разгоравшуюся самоходку. Она вздрагивала и еще глубже оседала в черную болотину, расползавшуюся бесформенной лужей по льду вокруг гусениц.

В траншее, словно ветер, пронеслись радостные возгласы:

— Вот кроет!

— Горит!

— Братцы, ихний танк горит!

Воронцов мгновенно вспомнил бой под Юхновом, когда их Шестая курсантская рота атаковала и когда артиллеристы из соседнего училища подожгли первые танки. Точно так же они ликовали в своих окопах, когда немецкие танки, казавшиеся неуязвимыми, начали маневрировать, пятиться, когда точные попадания срывали башни, корежили бортовую броню, когда взрывались боеукладка и горючее и железная коробка содрогалась, на глазах превращаясь в жалкое свое подобие. Каждый солдат должен пережить такое, чтобы знать, что железо тоже горит.

— Не стрелять! — кричал изо всех сил, матерясь, старший лейтенант Солодовников. — Не стрелять!

Время начала огня для стрелков еще не наступило.

И тут резким электрическим щелчком ударило по каске стоявшего в соседней ячейке Куприкова. Боец опрокинулся навзничь. Воронцов увидел его испуганные глаза.

— Убрать головы! — рявкнул Воронцов и кинулся к Куприкову. — Огонь открывать только по моему приказу!

Куприков лежал с открытыми глазами. Во взгляде не было того покоя, который Воронцов видел у умирающих.