— А что ж?
— Должность.
Механик снова покачал головой.
В это время мотор «тридцатьчетверки» взворвал тишину, эхом прокатился по окрестности и заработал ровно. Из башни выглянул улыбающийся Демьян. Ссадина на его лбу совсем засохла, казалась масляным пятном. Он крикнул:
— Подавайте снаряды!
И механики кинулись выполнять приказание нового командира танка.
Покончив с укладкой снарядов, Демьян снова выглянул из люка и сказал:
— Товарищ командир, Штырь говорит, что там еще полный «чемодан» бронебойных. Давайте заберем? Пригодятся. И еще кое-какое барахлишко. Тоже надо забрать.
— Пулеметы проверил? — спросил Воронцов.
— Пулеметы, похоже, в порядке. Патронов маловато. Надо там посмотреть.
— Быстро — туда и обратно. Ждем вас на опушке. Заезжать в лес так: вначале дайте кругаля по краю поля, а потом — заднюю, и вон до той осины. Заглушите мотор и ждите. Кто у вас за механика?
— Штырь.
— А мы с Николаевым, если что, стрелять будем. — Демьян указал на котелки над прогоревшим костром. В горячке о них, казалось, забыли: — Штырь просит поесть. Подайте, товарищ командир, пару котелков.
— А пару-то зачем?
— Как зачем? На весь экипаж, — улыбнулся Демьян, и холодные глаза его немного потеплели.
— Тогда забирайте и третий.
— А вам?
— Нам и одного хватит. Трупы сложите там же. Только побыстрей.
— Что с одеждой? Ребят бы получше одеть…
— Одежду заберите. Раздайте особо нуждающимся.
Вскоре «тридцатьчетверка» вернулась. Танкисты сняли пулемёт. Слили еще несколько канистр соляры. Забрали последние снаряды. Танк загнали в молодой ельник и хорошенько замаскировали, так чтобы его нельзя было разглядеть даже с воздуха.
Глава двадцать четвертая
На железнодорожной станции всех пригнанных разделили на две группы. Каждую тут же оцепили солдаты с огромными овчарками на поводке. Собаки поглядывали на пеструю толпу, похожую на деревенский сход, зло и предостерегающе лаяли. Раздались новые команды, и народ построили в три шеренги, лицом развернув к кирпичным пакгаузам. Пожилой немец в очках, должно быть, офицер, достал из полевой сумки пачку листов и начал выкрикивать фамилии. Некоторые фамилии повторялись по нескольку раз, и немец, поблескивая круглыми стекляшками толстых линз, криво усмехался и качал головой. Он понимал, что это братья и сестры, родня, и что в России большие семьи, а значит, людской ресурс большевиков, если сравнивать его с рейхом, даже в границах союзнической Европы, неисчерпаем. Немец хорошо говорил по-русски. И читал он, видимо, по русским спискам. Списки составляли в разных деревнях, разные люди их писали. Но он умел понимать и беглое письмо, даже не вполне грамотное. Офицер ненавидел свою должность, но она была все же куда лучше, чем мерзнуть в окопах и вытряхивать над костром вшей. А потому он исполнял свои служебные обязанности добросовестно, как подобает офицеру германской армии.
— Денисенкова Анна! — выкрикнул офицер.
— Здесь! — откликнулась заплаканным девичьим голосом неровная шеренга.
— Денисенкова Аграфена!
— Здесь! — всхлипнула соседка.
— Денисенков Петр!
— Я! — отозвался худощавый юноша в треухе и ватнике.
Называли прудковских. Когда очередь дошла до Шуры и она почувствовала, что вот сейчас назовут ее фамилию, ноги у нее задрожали, и стоявшая рядом Ганька, схватила подругу за руку и шепнула:
— Что ты? Держись за меня. Теперь надо терпеть и привыкать.
— Ермаченкова Александра!
Саша, собрав все силы и смелость, пискнула в ответ: «Здесь!» — и только тут по-настоящему поняла, что с нею произошло. Ноги ее подкосились, но она крепко держалась за подругу и устояла. Перед глазами плавали разноцветные круги, в висках отдаленно звенело, будто внутри что-то оборвалось, без чего жить будет очень трудно. Офицер сверкнул линзами в ее сторону и что-то сказал по-немецки. Что-то незлое. Лицо его по-прежнему было суровым и непроницаемым.
За пакгаузами, где до войны, обнесенные изгородью в три жерди, стояло несколько неказистых деревянных зданий скотобойни, бродили какие-то люди. Здания скотобойни и теперь стояли на прежних местах, но их теперь обнесли колючей проволокой на длинных шестах, вкопанных в землю. По углам стояли вышки. На вышках маячили часовые. Саша слышала от взрослых и брата, что на станции немцы построили концлагерь и что туда сгоняют всех пленных красноармейцев, партизан и тех из местных жителей, кого ловили после комендантского часа, коммунистов и комсомольцев, других нарушителей нового порядка. Теперь она видела его своими глазами. И те люди в оборванной одежде, которые мерзнут за колючей проволокой и потерянно бродят там, словно привидения, и есть военнопленные. Время от времени оттуда доносились страшные крики и стоны. Так кричат умирающие и обреченные на смерть. И пахло оттуда нехорошо и страшно — нечистотами и смертью.
Шура и Ганька оглядывались на тот жуткий загон, где томились теперь люди, и им становилось не по себе. А что, как их в той неведомой Германии загонят на такую же скотобойню?
— Сашечка, — шептала Ганька, — давай слушаться. Ты ведь понимаешь, что они говорят. Все делай так, как они приказывают, и мне говори. А то плохо нам придется. Пропадем мы там, в той распроклятой Германии.
Рядом с воротами, выходящими к железнодорожной насыпи, чернел какой-то штабель, заиндевелый и присыпанный сверху снегом. Что там сложено, издали не разглядеть.
Наконец перекличка закончилась. Все пригнанные на станцию оказались в наличии. Можно было отправлять. Офицер сунул листки со списками в полевую сумку. В это время в стороне вокзала лязгнули сцепками и буферами вагоны, сипло вскрикнул паровоз, и из-за пакгаузов, осторожно пятясь в тупик, выползли два вагона.
Шура не раз с родителями и Иванком бывала на станции и видела, что в таких вагонах, сбитых из досок и кое-как окрашенных краской неопределенного зеленовато-бурого цвета, порядком уже выгоревшей и обмытой дождями, возили мешки с зерном, картошку и пиломатериалы. Иногда в узкие вентиляционные окошки, проделанные под самой крышей вагонов, высовывались печальные лошадиные головы. Однажды Шура видела, как по широкому трапу в такой вагон загоняли коров, целое стадо. Погонщики стегали их кнутами. Некоторых затаскивали на веревках. Туго обматывали рога и тащили вверх, сзади нахлестывая всем, что попадало под руку, и матерясь. Люди садились в другие выгоны, и те вагоны подавали к вокзалу, к высокому перрону. А в этих — ни окон, ни ступеней с удобными, крашенными белой краской поручнями, которые проводники всегда протирали белыми тряпочками. Немецкий язык в школе ей давался легко, так же как и русский, как история и география. И Шура хорошо понимала, что говорил офицер своим солдатам и что отвечали ему они.
— Скажите коменданту лагеря, — говорил офицер одному из конвоиров, — сошлитесь, разумеется, на меня, чтобы выделил десяток иванов. Пусть они устроят помост, чтобы мы поскорее осуществили погрузку ост-рабочих.
— Я не вижу никакого подручного материала для изготовления помоста, господин обер-лейтенант, — крутя головой в высокой фуражке и черных наушниках, заметил другой офицер, подошедший к очкастому в тот момент, когда закончилась перекличка и подали вагоны для погрузки.
— Материал есть. Вот он, Вилли, перед вами. Да-да, именно это!..
— Но, господин обер-лейтенант!..
— Мы на войне, Вилли… И не просто на войне, а на Восточном фронте.
— Но здесь не фронт.
— А вы, я вижу, очень хотите там оказаться… Должен заметить, дорогой Вилли, с вашей чувствительностью и вашим ревматизмом… Ну что стоите? Действуйте! Для воплощения великой идеи всякий строительный материал может быть пригодным, особенно в основании…
И вот ворота, опутанные колючей проволокой, распахнулись. Конвоиры выгнали группу оборванных, обросших многодневной щетиной людей в красноармейских шинелях и ватниках. И те начали быстро разбирать штабель. Вначале Шуре показалось, что там сложены шпалы или дрова. Но когда пленные начали складывать их возле вагонов, толпа качнулась и охнула.