Голос у сапера дрогнул, сорвался. Он сделал вид, что прислушивается к возобновившейся канонаде, и, отвернувшись, украдкой смахнул рукавом слезу.
Раненая девушка, затаившись в своем углу, словно окаменела от напряжения. И, честное слово, казалось, что ее большие глаза сверкают в полутьме, — такой в них был неистовый гнев.
— А то вот помню, — продолжал сапер немного изменившимся голосом, — в самый полдень зажгли с воздуха пароход с ранеными. «Композитор Бородин» назывался. Огромный пароходище, четырехпалубный, а вспыхнул, как береста. А раненые все тяжелые, лежачие. Горит пароход, а они ползают по палубе, из окон высовываются, на помощь зовут, стонут, немцев клянут. Тут со всех сторон рыбачки к ним на лодках кинулись, окружили пароход, стали раненых перетаскивать. Ваши-то вот, — он кивнул в сторону медицинской сестры, — ох и молодцы девчата! Пароход — костер; волосы, юбки у них загораются, а они знай себе раненых носят и в лодки опускают. Спасибо, тут наши самолеты налетели, разогнали этих «мессеров». Один из них вон и сейчас из воды торчит против памятника Хользунову. Это еще тогда его подбили… Да, насмотрелись мы в эти дни.
А вечером немцы бомбой подбили огромный дебаркадер. Этот с детишками по течению вниз шел, из детдомов их вывозили. Деревянный, неуклюжий, быстро тонуть стал. Страшное дело! С берега, с двух пароходов мы, саперы, матросы, рыбаки на лодках — все кинулись спасать, а «мессеришки» эти над пароходом кругами ходят да из пушек, из пулеметов по лодкам; ненавистно им, вишь, что детишки живые будут!.. Ох и страсть! Ребятишки тонут, ручонки к нам тянутся!.. Нет, лучше не вспоминать! Помню еще: женщина одна молодая, когда дебаркадер уже набок кренило, прыгнула с борта в воду с маленьким на руках. Должно, хорошо плавала. Легла на спину и ногами, ногами работает. А ребенка над водой подняла.
Гребу я к ней изо всех сил, а сам кричу:
«Подержись, подержись, милая, сейчас, сейчас!» Уж руку было к ней протянул, чтобы маленького взять. А тут один «мессер» над самой головой как черканет! Р-р-р! И попал. Камнем, сердечная, ко дну пошла вместе с ребеночком своим, только вода в этом месте покраснела.
Сапер вдруг сорвался с повествовательного тона и яростно закричал:
— Разве это люди, разве человек так может? Разве фашист — человек? Вот товарищ Сталин сказал: «фашистский зверь». Зверь и есть, да еще какой зверь-то. В дремучей тайге и то такого не встретишь!.. Вот, товарищ майор, хочешь— верь, хочешь — нет: я до войны белку, и ту бить жалел, а как поглядел я на все это, сердце у меня что корой покрылось, задубенело. Ведь я сапер, и дело у меня тут, сами видите, нелегкое, переправу поддерживаю под миной, под пулей. А вот, ей-богу, завидую бойцам, которые там, в городе, по немцам стреляют. И как скажу себе: «Милай, фашист-то вон он, рядом с тобой, на самой Волге», — нет мне покою. Места себе не нахожу, вконец ожесточился, даже сам себе удивляюсь.
Тут как-то целый гурт пленных провели. На нашем пароме на ту сторону их переправляли. Идут они, небритые, грязные, рвань рванью, которые раненые, которые еле на ногах стоят, трусят, как овцы; друг к другу жмутся. А я гляжу на них, и душа горит: может, который-нибудь из них по той женщине с ребенком очередь-то и пустил. Не могу я спокойно смотреть на эту нечисть. Чувствую, всего трясет. Отвернулся, снял от греха с себя винтовку и отдал ее своему напарнику, бойцу Сене Куликову: «Возьми, пожалуйста, опасаюсь, не стерпит сердце».
Перевез я эту нечисть, и прямо пошел к своему командиру, инженер-капитану. Докладываю по форме: так, мол, и так, прошу откомандировать меня в стрелковую часть. Тот мне: «Это что за новость, почему?» А я: «Потому, нет и не будет мне теперь покоя, покуда я с ними не поквитаюсь». А инженер-капитан говорит: «Не могу я тебя отпустить, ты тут нужен». А я свое долблю, как дятел: «Отпустите на передовые, сил моих нет». Он слушал, слушал. «Ладно, — говорит, — если уж тебе очень невтерпеж на передовой воевать, буду увольнять тебя в свободную смену в город. Фронт-то — вон он, полчаса ходу, постреляй и к своей вахте назад».
Так я вот теперь и делаю: ночью отдежурю на переправе, а потом иду на курган к матросикам. Тут у них километрах в трех имеется позицийка. С ними вместе и воюю вот этой вот винтовочкой, русской трехлинейкой, образца тысяча восемьсот девяносто первого года. Хорошее оружие! Вот я вам говорил, что крови видеть не мог, дичь жалел бить, а сейчас вот уж сколько я с матросиками в окопах пересидел, сколько фашистов на мушку ни брал, ни разу рука не дрогнула.
Немало уже подшиб. А понимаешь, товарищ майор, душе нет покоя, все мне та женщина с ребенком в воде мерещится, и руки зудят — не могу… Не успокоюсь, должно быть, пока хоть один поганец фашистский по нашей земле-матушке ходит или пока меня самого пуля не найдет. Вот они, дела-то какие.
Сапер замолчал. Немолодой, коренастый, усатый, с глубокими морщинами на лице и шее, типичный русский солдат. И лицо у него было в эту минуту суровое, торжественное и непреклонное, как у человека, который только что присягу принял.
Я спросил его имя.
— Фоминых Исидор Николаевич, боец отдельного понтонного батальона. А сами-то мы с Урала, оттуда…
Б. Зубавин
Сталинградский плес
Все поняли, что стряслась беда, когда Иван Никитич распахнул дверь с порога, в нетерпении закричал:
— Давайте на низ и на верх… чтоб закрывали… чтоб ни один пароход! — Оставив дверь отворенной, он оттолкнулся от косяка и исчез в темноте.
Он прибежал в колхоз, там ему немедленно дали лошадь, только без седла. Когда конюх вывел из стойла лошадь, она зажмурилась и отвернулась от света. Иван Никитич навалился животом на ее сытую спину. Конюх светил ему сбоку фонарем. Лошадь тронулась, вышла из полосы света на дорогу, и Иван Никитич погнал ее в темноте, взмахивая растопыренными локтями.
Было ясно, что выброшены две мины. Он хорошо понимал, что это значит. Но диспетчер, которому он доложил о случившемся из Старицы по селектору, стал зевать и откашливаться. А он рассказал диспетчеру, как услышал сперва звук немецкого самолета и выбежал к реке. Самолет, летевший вдоль Волги, низко прошел над его головой. Иван Никитич услышал металлический визг и после этого тяжелые всплески воды. Он хорошо заметил, где это было. Одна мина упала под створами, а вторая недалеко от верхнего белого бакена. Но диспетчер ответил ему:
— Жди, пока придет пароход «Маяк». Он во Владимировке пока стоит. А утром ты сам попробуй поискать их.
— Как-то вы чудно отвечаете, — сдерживая нетерпеливую злость, сказал Иван Никитич. — Чем я, багром, что ли, буду их искать?
Но по селектору не ответили.
Уже занималась заря, когда он вернулся к себе на участок. Он не пошел домой, а сел на берегу и неторопливо скрутил большую папиросу. Табак был крепок, и он закашлялся, хватив слишком много дыма. Оттуда, где он сидел, было хорошо глядеть на могучую и сонную реку, и он видел, как соседние участки зажгли запретные огни, перегородив фарватер.
Вверху скопилось три пассажирских парохода. Там было тихо. А внизу дымил и шипел буксир. Его грязный и тяжелый дым, вываливаясь клубами из трубы, тут же падал к воде. Сзади буксира глубоко сидели две баржи, похожие на большие корыта.
К Ивану Никитичу подошла его жена и молча, устало села рядом. Видно, она тоже не спала этой ночью.
— Что же теперь? — тихо спросила она, глядя на реку.
— Сами, говорит, поищите, — раздумчиво ответил Иван Никитич.
— Что же, — сказала она, потуже затягивая на подбородке узелок косынки. Она всегда так делала, если решалась на что-нибудь.
Иван Никитич покосился на нее.
— Ну иди, стало быть, кликни Буровых.
Пришли солдатки Матрена и Ксения Буровы.
Старики и молодые солдатки в двух лодках выгребли на фарватер. Они взяли с собой толстую веревку, привязали к ней камни и бросили в реку. Веревка тут же пошла ко дну. Ее медленно волокли позади движущихся лодок. Простодушные люди пытались ловить мины, как рыбу.