К исходу дня стрелковые части продвинулись на двадцать два километра. Уже недостаток транспорта задерживал эвакуацию раненых, уже растянутость фронта в бездорожной степи затрудняла своевременную информацию, и я, между прочим, с трудом догонял 76-ю стрелковую дивизию, чтобы сообщить ей радостную весть — приказ о ее переименовании в гвардейскую.

По ледяным скатам, в гору, с надсадным криком втаскивались сотни грузовиков, телег. Тут мы настигли политотдельскую машину этой всех опередившей дивизии. Не было у политотдельцев цепей на колесах машин, и ее вытягивали наискосок. Тут я снова увидел, как становятся на огневую позицию четыре «катюши», как производят они пристрелочный выстрел и потом — залп! И сразу зашевелились, снялись с места, отошли — огненные ангелы обратились в обычных тягачей.

Между тем темнело. Когда дверка машины открывалась, я видел вплотную трупы и брошенные орудия. В снегах горели бивуачные костры, в тот пасмурный день никто не боялся авиации, о ней не говорили.

Проезжали на подводах раненые — нахохлившиеся, почернелые. Но и они были настроены драчливо. Я слышал, как кто-то из них кричал: «Дали им жару!»

— Чьи вы, хлопцы?

— Мы командира Таварткиладзе.

— Устали?

— Лучше уставать, да вперед идти. Праздник на нашей улице!..

Полковник Таварткилазде, уже поставив ногу на ступеньку своей машины, диктовал адъютанту для передачи на узел связи список боевых трофеев. Кивнув мне, он продолжал перечислять захваченную технику, помню, четыре артдивизиона на самоходках, четыреста грузовых машин, двадцать «быков» тяжелой артиллерии. Замполит дивизии Печерский и начарт Бобровников, разгадав мое смущение, рассмеялись:

— «Быки» это боевые комплекты. Надо бы знать…

Потрепав по плечу Стольникова, полковник приказал вынести ему трофей — вооружить хлопца!

Боец подбежал с автоматом.

— Что скажешь, Пономарчук? — спросил полковник бойца.

— Так воевать можно, товарищ полковник! Вот что я скажу.

— Иди и передай товарищам, что мы — гвардейцы, — внятно сказал бойцу командир дивизии.

И командирская машина тронулась, побежала на юг догонять полк.

Мы с Володей долго любовались подарком комдива.

— Это не война, а что-то неправдоподобное, — проронил Володя.

То, что было пережито им в тот день, он не мог никому из нас пересказать. Майор Левада с утра уехал в другую дивизию. А я — я пережил все то же. Главное, в Володе возникла под вечер уверенность, что никто никогда его просто не поймет, не поверит ему. В хате, какую мы нашли для ночлега, бойцы «досказывали» сражение, вспоминали вслух, что каждому запомнилось. Покряхтывали, стонали во сне. Володя молчал.

Утром хата медленно набиралась свету. Я наблюдал за Стольниковым, — он еще не совсем проснулся, когда встал и шагнул через спящих. Он разыскал ветошь и отер ею влагу с автомата, которую тот отдал в тепле. Потом он пил воду из кадушки и снова шагал через спящих. Все, что он делал сейчас, он делал с тем лениво-сказочным движением, с каким вставлял ноги в свои широченные валенки.

Мы вышли раньше всех, в туманной пелене рассвета, прошли мимо двора погорельцев. И там спали — слышалось дыхание, храп. Пахло пожарищем. Но уже свежие стружки белели на снегу. Уже строятся! И Володя так же недоверчиво, как вчера, смотрел на все вокруг, воззрился и на этот погорелый двор.

Фронт за ночь отдалился, канонада доносилась глуше, все глуше.

По пробитой танками дороге показалась со стороны фронта подвода. Две девушки ехали в Клетскую — мы их окликнули. Они были разговорчивы и веселы, боялись только минных полей да мышей, которые будто бы несметно плывут через Бузулук. Ехали они в райцентр, чтобы налаживать собес на своем вчера освобожденном хуторе, везли список жен красноармейцев и должны были договориться об открытии школы.

Я упросил их взять с собой Володю — ведь нужен мужчина в такой поездке, а у него автомат. И Володя почему-то легко согласился.

Но прежде чем проститься, мне захотелось посидеть рядом с ним на низенькой изгороди.

— Ну-ка, сядь.

Собака выбежала из-за разбитого плетня, навострила уши и ушла.

— Кем ты будешь? — спросил я Володю.

— Когда?

— После победы.

Он закинул голову и улыбнулся.

— Неужели не думал?

Меня поразила мальчишеская выразительность его открытого смущенного рта.

— А зачем мне думать? Еще столько будет всего впереди… Ну и дали же им вчера прикурить! — Он не как мальчик, а как взрослый уклонялся от разговора.

Теперь я вспоминаю, он любил свои таганрогские весны, любил Мадрид, в котором он не был, любил Макаренко, книгу которого прочитал перед самой войной. И ему, помню, хотелось тогда, чтобы скоро наступило время, когда премии станут выдавать — за чувство. Да, за силу и красоту чувства. Я убежден, что он еще не знал любви…

Когда через две недели я вернулся из станицы Обливской в свою редакцию, Володю Стольникова там не застал. Он отпросился в запасной полк на формировку. Я хочу верить, что он остался жив, дожил до наших дней, что он счастлив, что он тысячу раз спел бетховенскую «Застольную» какой-то хорошей, встреченной на пути женщине.

Он так прелестно пел в кузове бортовой машины.

К. Симонов

Бой на окраине

За спиной — Сталинград. Это чувствуется не только потому, что когда повернешься назад, видишь контуры города, крыши домов, заводские трубы. Эти слова в самом воздухе боя, в выражении лиц людей, которых встречаешь здесь, на передовых. Губы сжаты, в усталых, красных от бессонницы глазах возбужденный блеск, рождающейся у тех, кому еще предстоит самое главное и самое тяжелое.

Командир батальона старший лейтенант Вадим Яковлевич Ткаленко при первом взгляде чем-то неуловимо напоминает Чапаева. Может быть, это сходство придают светлые, пшеничные, завивающиеся кверху усы и слегка набекрень надвинутая на русые волосы пилотка. Словом, он чем-то похож на Чапаева — такого, к какому мы привыкли в кино. И только когда Ткаленко выходит из блиндажа и вытягивается во весь рост в тесном ходе сообщения, вдруг по его почти мальчишеской худобе, по угловатым движениям замечаешь, что он еще очень молод и что его усы — это скорей юношеская прихоть, чем принадлежность старого солдата.

Ткаленко исполнилось всего двадцать три года. Молодость сохранилась в его походке, в движениях, в фигуре, но в глазах ее не осталось. У старшего лейтенанта пристальные, твердые, беспощадные глаза человека, прожившего за год войны десять лет и десять жизней. Пристальными их сделал опыт, твердыми — привычка к опасности и беспощадными — народное горе.

Должно быть, потом будет трудно определить возраст тех людей моего поколения, которые переживут эту войну. Их возраст трудно определить уже сейчас, после пятнадцати месяцев войны; человек двадцати трех лет, проживший эти пятнадцать месяцев на фронте, — человек, только вчера пошедший в свой первый бой.

Осенью прошлого года Ткаленко одно время’ носил не только усы, но и бороду. Тогда, возглавляя группу разведчиков, он работал по тылам врага. Совершал налеты на штабы, держал связь с партизанами. Однажды — это было недалеко от Умани, в селе Христиновка, — готовясь к налету на немецкий штаб, он стал невольным свидетелем того, что ему, наверное, не удастся позабыть до последнего дня жизни.

В селе работал немецкий карательный отряд. Он искал командира партизанского отряда — дядю Ваню. Дядя Ваня был родом из этого села. Ткаленко стоял в толпе рядом с одним из его партизан. Карателям было точно известно, что дядя Ваня где-то здесь поблизости. Сначала они взяли отца его, дряхлого старика, и после тщетного допроса, обмотав двумя канатами — одним под мышки, другим — за ноги, привязали к двум танкеткам и разорвали по частям. Согнанный на улицу народ угрюмо молчал.

Тогда они стали подходить поочередно то к одной, то к другой женщине и, вырывая из их рук детей, спрашивали, где дядя Ваня. Женщины: молчали.