И все-таки Шмидт свой расчет строил не на пистолете, а, по всей вероятности, совсем на другом: на моем чувстве благоразумия. Конечно, он шел при этом на известный риск, но таковой уж была его профессия.
Риск Шмидта оправдался. Вспышка слепой ярости, затмевающей рассудок, продолжалась всего мгновенье. Кулаки самопроизвольно сжались — и тотчас же разжались, подчиняясь приказу рассудка. Да, я раскрою ему череп. Да, я справлюсь еще с одним из числа тех, кто примчится ему на помощь, возможно даже с двумя. Но всех их мне все равно не одолеть. Что тогда будет с Ингой?
Игра теперь шла по сценарию, предложенному Шмидтом, и мне было неимоверно трудно, держа чувства в кулаке, угадывать все зигзаги и повороты сюжета.
Впрочем, скорее всего, он тоже не был автором сценария, а только исполнителем. Умным, волевым, напористым. Но все равно исполнителем, как и все остальные собравшиеся здесь, в этой квартире с зачехленной мебелью. Мускулы есть мускулы, а мозг есть мозг. И даже самый развитый, самый натренированный мускул никогда не будет в состоянии управлять телом.
Самое главное, мне никак нельзя поддаваться чувству гнева и ненависти. С ними нужно драться иначе — холодно, трезво, расчетливо. И неправда, что положение мое безвыходное. Выхода нет только тогда, когда человек опускает руки и признает себя побежденным. Тогда нет выхода даже в сравнительно несложных ситуациях. А пока он борется, всегда сохраняется надежда на спасение.
Надежда — это ведь так немало…
— Можно продолжать, профессор?
— Разве я могу сказать вам «нет»! Я у вас в капкане, как заяц.
Он только усмехнулся, выразительно поглядев при этом на пепельницу:
— Ну, на зайца-то вы меньше всего похожи! Но я рад, что кризис миновал и здравый смысл победил. Поздравляю вас — и себя тоже! Фу… Посмотрите, я весь взмок, и вовсе не от жары… Итак, есть два варианта вашего завтрашнего выступления…
Увы, как выяснилось из дальнейшего, это были лишь разные варианты одного и того же предательства.
— Вариант номер один, — продолжал Шмидт. — Вы публично заявляете о своем несогласии с национальной политикой Советского Союза. Ваша родина Латвия, как и другие республики Прибалтики, изнывает под игом насильственной русификации. Коммунист, в прошлом боровшийся в подполье за установление Советской власти в Латвии, вы теперь пришли к окончательному выводу, что ваши прежние убеждения глубоко ошибочны. Только самостоятельная государственность, только принцип национализма — вот что может спасти латышский народ. Борьбе за претворение в жизнь этих принципов, борьбе за исправление вреда, причиненного вашей прежней многолетней деятельностью в качестве ученого-марксиста, вы и посвятите отныне всю свою дальнейшую жизнь в эмиграции. Ну и так далее.
Второй вариант, предложенный Шмидтом, был менее прямолинеен и потому гораздо более коварен, чем первый.
— На долголетнем опыте изучения истории рабочего движения во многих странах вы открыли, что марксизм никогда не был чем-то однородным, одинаковым, для всех народов. Попытки Коммунистической партии Советского Союза навязать свое понимание марксизма есть не что иное, как скрытое выражение агрессивности Советского государства, где идеология марксизма поставлена на службу задаче подчинить себе весь мир. На самом же деле, — продолжал рассуждать Шмидт, внимательно следя за моей реакцией, — все обстоит совсем иначе. Вы, как ученый-коммунист, пришли к твердому убеждению, что марксизм может существовать во многих формах. Он — явление не объективное, а субъективное, зависимое от людей, от их национальных особенностей, от устройства их психики. Есть, например, марксизм китайский, со всеми вытекающими последствиями из присущего этому народу образа мышления. Есть марксизм советский, марксизм западный. Есть даже марксизм, который исповедуют члены левых террористических групп на Западе, и он тоже имеет такое же право на существование, как и другие виды марксизма. Все марксистские концепции могут свободно развиваться и пропагандироваться, их нельзя навязывать силой. Трагедия вашей маленькой латвийской родины как раз в том и состоит, что после присоединения к СССР ей был навязан советский марксизм, в то время как по своему духу латышам гораздо ближе марксизм западный, с его ярко выраженным тяготением к демократическим свободам, а не к диктатуре и принуждению.
Да, вначале я, совершенно очевидно, недооценивал Шмидта и тех, кто стоял за его спиной. Они вели крупную игру.
Шмидт не стал скрывать, что второй вариант его устраивал больше первого. Коммунист-подпольщик, ученый-марксист, который, не отказываясь от своих идейных убеждений, тем не менее решительно порывает с Советским Союзом, — такой поворот, по его мнению, должен получить колоссальный резонанс.
— Не буду делать тайны из того, что ваши бывшие соотечественники, — Шмидт указал при этом головой на соседнюю комнату, куда он выпроводил статистов, — они настаивают на первом варианте. Вы им здорово насолили своими историческими исследованиями, и они хотят таким образом нейтрализовать их воздействие на публику. Но вам совершенно не обязательно с ними считаться. Я оставляю выбор за вами. И вообще в принципе возможны и другие варианты. Например, права человека и их нарушения в Советском Союзе. Например, отсутствие свободы вероисповедания. Мне важен лишь конечный результат: не согласен, заявляю во всеуслышание, прошу политического убежища. Это — главнейшее условие!
Завтра в десять утра… В моем распоряжении оставались неполные сутки. Удастся ли сделать что-нибудь за такое короткое время?
— Вы все молчите, профессор? Хуже всего, когда человек молчит. Молчание — это первый признак смерти, — мрачно пошутил он. — А я вовсе не хочу, чтобы вы умерли. И еще больше мне жаль вашу дочь.
— Вы охотник, господин Шмидт?
— В переносном смысле?
— В самом прямом.
— Нет. Можно сказать, нет. Разве что в далекой молодости… А почему вы вдруг спросили?
— Были бы вы охотником, знали бы тогда, что нельзя торопить зверя, попавшего в капкан. Первое время он опасен и безрассуден. Нужно обождать, пока зверь не свыкнется со своим новым положением. Тогда его можно брать голыми руками.
Нет, перехитрить его мне не удалось. Он прекрасно понял, чего я добиваюсь, и рассмеялся:
— Спасибо за совет. И все-таки я хотел бы как можно скорее услышать ваше мнение по поводу всего сказанного. Уж слишком мало времени для приручения зверя — лекцию мы переносить не станем.
Я кивнул: глупо было надеяться на отсрочку.
Да, времени оставалось мало, очень мало…
— И еще вопрос, господин Шмидт.
— Пожалуйста, пожалуйста! Сколько угодно.
— Куда вы ее дели?
Он не понял. Или сделал вид, что не понимает.
— Кого?
— Ингу. Мою дочь. Я смогу ее увидеть?
— Нет ничего легче. Когда вы хотели бы ее видеть?
— Сейчас.
— Ах, сейчас? Одну минуту. Фреди! — крикнул он. Фреди!
Из соседней комнаты расхлябанной походкой вошел скуластый блондин с сонными глазами цвета илистой болотной жижи. За все время он один из всей собравшейся здесь теплой компании не проронил ни слова.
— Фреди! Профессор хотел бы видеть свою дочь…
Как?! Неужели они и ее доставили сюда?
— Ну! Давайте же, давайте!
Тот либо не очень хорошо понимал по-немецки, либо до него доходило долго.
— А! — коротко произнес он наконец.
Подошел к буфету, сдернул мешковину с какого-то ящика, словно случайно поставленного здесь, по соседству со старинными бронзовыми часами под стеклянным колпаком.
Ящик оказался четырехсекционным телевизором с маленькими, с книжку, экранчиками. Щелкнул тумблер включения, сонный блондин повертел какие-то рычажки. Один из экранов засветился мягким мигающим голубоватым светом.
И сразу же я увидел Ингу. Она стояла возле окна нашей венской квартиры на улице Марка Аврелия и поливала цветы. Камера была установлена в дверях балкона напротив; по низу экрана проходил витой край замысловатого ограждения из кованого чугуна.