Из дневной круговерти он выпал около шести вечера, вконец издерганный, голодный и преследуемый дразнящим видением, которое, безусловно, было связано с походом в расчетную часть комбината, где усталые женщины копошились в месиве бланков. Представилась ему груда лимонно-желтых, кирпичных и кровавых листьев. Когда там наступит осень, опавший груз невидимых, где-то за перекрытиями бормочущих крон затопит островок. Печальный и пряный запах будет в мастерской, и шелест, похожий на жалобу леса.

Почувствовав, что на глазах выступают слезы, он опрометью свернул в какой-то мокрый, зябкий палисадник и стоял там один над ноздреватыми сугробами, пока не отхлынула горечь. Вспомнились давние, наивные надежды, похороненные под цинизмом и суматохой. Как мальчишкой тщательно срисовывал эти самые осенние листья, любовно отобранные в парке; как старался не пропустить ни одной жилки, ни одного зубчика… Как, чуть повзрослев, строил натюрморты: кружка, яйцо, фарфоровый слоник… Грезилась ему тогда жизнь живописца, вольная и ясная, точно игра детей за уэллсовской “дверью в стене”, и в то же время вдохновенно-аскетическая, подчиненная одному лишь пафосу творения. Дивные полотна складывались на пороге сна, поражая гармонией и смыслом. Вот цель его земных дней… Не будет суетной погони за удовольствиями, мелочных расчетов; темные порывы инстинктов не одолеют его… В четырнадцать лет он засыпал счастливым, с холстом и красками у постели, чувствуя себя посвященным в рыцари и готовым на подвиг.

…А не оборвать ли все одним ударом? Заявление на стол, и в аэропорт. Вещмешок, этюдник… Много ли ему надо?

Струсил. Сцепив зубы, втиснулся в очередной троллейбус и поехал в центр.

Наступило тягчайшее из испытаний.

Кофейня, расположенная в холодном и прокуренном подземном переходе на центральной площади, встретила дежурным набором лиц. Мальчики за тридцать и мальчики за сорок, вершившие свой крестный путь на стыке нескольких искусств, не прикасаясь ни к одному из них, заказывали “двойные” без очереди. Буфетчица была своя. Следовало только вовремя возвращать ей чашки, вынесенные из круглой стеклянной кофейни в подземный переход, туда, где можно курить. Здесь витийствовали поэты, которых не публиковали, и трясли немытыми кудрями художники, коих не выставляли. Жажда самоутверждения, густая, как табачный дым, накапливалась в переходе, метко прозванном “трубой”. Все вылетало здесь в трубу — время, молодость, крохи способностей, ясный ум. Здесь проводили дни и годы, старели, повинуясь расслабляющему влиянию бесчисленных “двойных” и бесконечной болтовни. Здесь было единственное место на земном шаре, где местные мыслители могли собрать аудиторию. Возникали микрокумиры, калифы на час. Женщины с помятыми лицами и голодными глазами по-кошачьи бродили в толпе, жадно вдыхая дым и сплетни. Здесь знали все про всех, ворошили чужое белье страстно и самозабвенно, поскольку занять мозги было нечем. Порою в “трубе” складывались брачные союзы; чаще происходили скандалы с мордобоем, дававшие новую пищу языкам женщин-кошек.

Войдя в толчею “трубы”, наш герой пожал несколько рук и привычно отмахнулся от предложений послушать стихи, купить фотокопию буддийского гороскопа, выяснить отношения по поводу общей знакомой и т. п. Но если от “трубных” знакомых можно было легко отделаться, то Крымов, прочно занимавший место на подоконнике внутри кофейни, был настоящей проблемой.

Никита, напоминавший чудовищного бутуза-переростка из “Пищи богов”, покоился среди болтливой мелюзги, как танкер на рейде, окруженный снующими катерами. Привычным ветерком овевали его пустословные споры с немедленным переходом на личность, неуклюжие пикировки; улыбка, раз и навсегда растянувшая огромные губы, не покидала клоунского лица. Он бывал подчас ужасен в своей улыбчивой беззаботности. Левой рукой Крымов пригибал плечи курносой толстушки в клеенчатом плаще; правой, в которой была чашка кофе, завладела шустрая смуглянка с заячьими передними зубами, трещавшая быстро и возбужденно. Девочки тянулись к Никите, поскольку он совмещал в одном лице и младенца, и огромного, как бык, мужчину.

— А кто это к нам пришел? — засюсюкал Крымов, увидев младшего совладельца мастерской. — А кто это бабушку зарезал? — Голос у него, как у многих непомерно грузных людей, был пронзительный и какой-то спертый, сдавленный до визга. Белянка-толстушка уже переглядывалась с подругой, предвкушая очередную потеху.

— Ник, мне с тобой поговорить надо. Выйди, а?

— Ого! — выкаченные глаза бригадира чуть было не покинули орбит. — Держите его, он еще не очнулся со вчерашнего! — Он сделал вид, что прячется за девичьи спины. — Убьет ведь меня сейчас, изуродует! Смотрите — глаза, как у Раскольникова!

— Пожалуйста, выйди! — устало и терпеливо повторил наш герой. Еще раз всплеснув подушками ладоней, но уже понимая, что представления не получится, Крымов нехотя поднялся, поставил чашку и вышел в переход, к лестнице, ведущей наверх.

— Охота тебе шута корчить, Никита? Сколько можно?

— А кого мне корчить? — резонно ответил тот, поднимая воротник стеганой ярко-желтой куртки. — Роденовского мыслителя, как ты? Так это еще смешнее… Ты что, вытащил меня сюда, чтобы читать проповеди?

— Нет, — покорно улыбнулся наш герой, уже готовый признать вину. Душа его качалась сегодня маятником — от мрачной нервозности к радостному умилению. В конце концов детское преобладало в Крымове, и он мог бы после надлежащей подготовки принять тайну. — Видишь ли… У меня кое-что случилось… одна вещь… странная такая, не знаю, как тебе объяснить…

Он оборвал себя. Шутовская маска на лице Крымова озарилась грубым, хитрым торжеством. Конечно же, Ник истолковал услышанное в худшую сторону, разом уничтожив доверие и порыв. Можно было понять, что событие, взволновавшее друга, носит в его глазах низменный, срамной характер. Можно ли было отдать ему прозрачные тени на золоте, кровь ягод и звон жуков, пролетающих из ничего в ничто?..

— В общем… ты не приходи сегодня в мастерскую. Ладно?

— Так. — Крымов расплылся в нарочито подобострастной гримасе. — А завтра можно, начальник?

— Не знаю. Завтра встретимся, скажу.

— Может быть, ты в одиночку и “Строитель” ублаготворишь? — Крымов все еще держал придурковатую ухмылку, но глаза нехорошо сузились.

— Это ненадолго… прошу тебя… день, два… там все равно сейчас нельзя работать… я так редко тебя о чем-нибудь прошу, — заторопился он, сознавая, впрочем, что вопиет в пустыне. Беззаботность Крымова было нелегко поколебать. Но кому это удавалось, тот раскаивался.

— Ты что же это, парень? — с угрожающей мягкостью осведомился Никита, и с младенчески-круглых щек его сбежал румянец. — Кому ты пудришь мозги? Что я, тебя не знаю, что ли? Седина в бороду, а бес в ребро? Курсисточку завел? Вот я Лане скажу, не обрадуешься…

— Какую курсисточку? — пролепетал наш герой, смешавшись и теряя нить мысли.

— А такую! Не женитесь на курсистках! — Никита зашелся показным хохотом.

— С ума ты спятил! Да что у меня, дома своего нет, что ли?

— Тоже мне, дом! За стенкой мама с папой, которым давно хочется нянчить внуков… от Ланы.

Крымов явно издевался, шел на скандал, и обе его приятельницы давно прильнули к столику, лица выражали испуг пополам с жадным любопытством.

— Раз в жизни… раз в жизни попросил тебя о чем-то важном. — Собрав все свое небогатое мужество для следующей фразы, наш герой выпрямился, застегнул пальто на все пуговицы и отчеканил:

— В общем, имей в виду: сегодня я тебя не пущу. Как хочешь. Я предупредил.

— Э, да ты не шутишь! — вдруг совсем другим, торопливым и мнимо-бесстрастным тоном сказал Никита. Так говорят перед тем, как ударить. — Что в мастерской? Потолок обвалился? Пожар? Ну?!

— Ник… — прошептал наш герой, пятясь, точно от наезжающего танка.

— Ключ, — все так же сказал Крымов и лихорадочно облизнул губы. — Где ключ?

— У меня.

— Дай-ка его сюда.

— Нет.

— Быстро! — Надвигаясь животом, Никита оттягивал ручищу, сгибая и разгибая пальцы. — Давай, а то я и без милиции справлюсь!