Ефремов противопоставил бесконфликтности утопий ту марксистскую борьбу противоположностей, которая является движущей силой общества. Он тоже использовал единственный до него источник противоречий — борьбу со стихийными разрушительными силами природы, олицетворяемыми для писателя образом Энтропии, этакого слепого и коварного врага человечества. Но на одном источнике не остановился. А выстроил новый конфликт — между бесконечной жаждой познания и ограниченной возможностью этого во времени, возможностью, растущей гораздо медленнее отодвигаемых наукой горизонтов. Неизвестного перед человеком всегда больше, чем уже познанного!

На избранном пути Ефремова поджидали свои трудности. В частности, неизбежна усложненность не только прямой речи, но и авторского текста. А как иначе покажешь эту тысячелетнюю дистанцию, качественно иной уровень и мышления и речения персонажей? Разжижать повествование пояснениями (типа реплик порочных “сынов лейтенанта Шмидта” при встрече: “Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю? — Узнаю! Узнаю брата Колю!”) вряд ли поможет делу. Промежуточная информация безусловно облегчит восприятие читателю. Но так замусорит текст, создаст такой непреодолимый барьер фальши, что полностью нейтрализует ценность всего остального в романе.

“Москва, 23.03.58. Брандису.

Вы, конечно, совершенно правы, считая, что высокая нагрузка романа научными понятиями объясняется уровнем изображаемого времени. Если бы люди, сетующие на трудность изложения, дали себе труд сопоставить вновь пришедшие в наш быт слова и понятия, хотя бы за нашу с Вами жизнь, с уже утратившими свое повсеместно обиходное значение понятиями и словами, ну, например, из религиозной практики, из конного обихода, и т. п. — тогда бы им стало очевидным, какие огромные сдвиги должны произойти за тысячелетия.

Моя попытка обрисовать широкую научную основу быта и фразеологии будущего — это безусловно еще очень жалкая первая попытка. Вероятно, над ней будут смеяться уже через два столетия, а не через тысячу. Однако если эта моя попытка послужит для других, более успешных, то она оправданна. И нет оправдания тем ленивым умам, для которых необходимость думать серьезно над книгой уже является отвращающим препятствием. Надо им читать приключенческую или бытовую литературу (не поймите меня, что я считаю это литературой второго сорта), а не браться за серьезные вещи о будущем. Из сказанного Вам видно, что я не собираюсь уменьшать нагрузку романа как бы меня за это ни ругали…

Мне не кажется очень опасным смешение придуманных терминов с бытующими. Для недостаточно подготовленного читателя, сколько бы его ни было, и придуманные и существующие термины одинаково неизвестны. Если же читатель захочет разбираться, то это он очень легко сделает. Я всегда считал, что популяризация науки должна идти не за счет снижения уровня изложения, а наоборот, подниматься до самых крайних пределов настоящего — переднего края науки. Снижая уровень, мы тем самым снижаем и требовательность, следовательно, снижаем давление коллектива на индивида и неизбежно его опускаем. А вместе с тем и коллектив тоже опускается, хотя и медленнее, чем индивид… Это, так сказать, философская концепция, а насколько я справился с поставленной задачей — судить Вам”.

Очень интересен ответ Ефремова на замечание Брандиса о роде занятий героев. Стремясь к максимальной точности воссоздания грядущего и не приемля фальши, он тщательно выбирал научную специальность необходимого ему по сюжету историка. Это позволяет косвенно судить о методе работы писателя:

“Относительно античной культуры и культуры социализма в полном тексте (по сравнению с журнальным вариантом) неравенство как-то выровнено, хотя частично Ваше замечание справедливо. Не случайно героиня и ее помощники занимаются древней историей, а не нашим временем, скажем. Представление об античной культуре в целом мало изменится, будем ли мы смотреть на нее от нашего времени (свыше двух тысяч лет) или от того, о котором идет речь (свыше трех тысяч лет). Социалистическая же культура сейчас еще никак не отстоялась для отдаленно-ретроспективного взгляда, так как существует исторически одно мгновение, как бы велико ни было ее значение для будущего. Вот почему сделать это еще невозможно и историки в моем романе — античники. Тем самым я избегаю роли прорицателя, нестерпимой для меня — ученого”.

Прорицания для Ефремова малоуважаемы и бесперспективны. Другое дело — предусмотрительность, провидение, предвычисление результатов при малой имеющейся информации. Он чутко воспринимает обстановку, складывающуюся вокруг фантастики. Осознает, что такое двуострое оружие против обыденщины и мещанства, как фантастика, в одних руках может стать проводником социалистической и коммунистической идеологии, а в других — копилкой мещанского мировоззрения, одной серости, защитницей незыблемых устоев вплоть до пропаганды “звездных войн”. Противопоказано фантастике и чиновничье равнодушие тех работников, от которых зависит, какой быть нашей культуре. Особенно осторожными приходится быть мастерам-фантастам, идущим в первых ее рядах, — тезис, способный вызвать нервный смешок: ну почему дозволено быть смелым в деревенской прозе и ни в коем случае не рекомендуется отрываться от земли в том ответвлении литературы, которое и призвано совершать шаги за горизонт? Фантазируйте, граждане, но с оглядкой!

“Москва, 24.07.64. Дмитревскому.

Теперь о “Долгой Заре” (“Час Быка”). Я не отставил ее совсем, никоим образом, но отложил пока, чтобы не вызвать сразу излишне пристального внимания к социологической линии в нашей фантастике. Отнюдь не потому, что есть опасение в неправильности моей линии, но потому, что эту линию легче всего извратить и провокационно исказить. А если это произойдет подряд за короткое время, то может случиться, что начальство, фантастики не читающее и вообще плохо осведомленное, разразится чем-нибудь таким, что плохо отразится на фантастике вообще и прежде всего — на молодой поросли. Уж если, мол, и Ефремов, то тут надо “разобрать и наказать…”.

Полнее всего Ефремов проявлял себя в отношении с друзьями, в оценке своего и чужого творчества. Величайшая тактичность принуждала его порой и лавировать. Но отзывчивость на окружающую обстановку ни разу не привела к необходимости кривить душой, приспосабливать свое мнение под чужое, а принципиальность не делала писателя однобоким и до паралича несгибаемым. Весьма характерно письмо к Брандису о фильме “Туманность Андромеды”, с мыслями о науке и ученых, о пропаганде, о застойных явлениях в нашем кинематографе, короче говоря, о том, что отвергнуто XXVII съездом партии и сегодняшним вольным ветром перестройки:

“Москва, 30 ноября 1967.

…со всем, что Вы написали о фильме, я согласен. Мало того, читая Ваше письмо, я был тепло согрет Вашей любовью к моему роману и его героям и заботой о них, совсем как о живых людях. Это ли не награда автору?

И тем не менее я счел возможным одобрить фильм и похвалить режиссера. Откуда такая двойственность? “Диалектика реальной жизни”. Суть в том, что я совершил… основную ошибку — поверил в то, что наше кино сможет поставить “Туманность” (не как философское произведение, в это я с самого начала не верил) — как феерическую сказку, воспользовавшись всеми возможностями современного кинематографа. Второе, во что я верил до недавнего времени, это то, что каждый подлинный коммунист, поняв, о чем идет речь, поддержит постановку этого фильма, чтобы дать всем увидеть то, что мы пытаемся построить. Третье, на что я надеялся и в этом приложил руку В.И. (Дмитревский. — Ф.Д.), — это то, что фильм будет рассматриваться как оружие в идеологическом сражении с Западом. По всем этим трем линиям мы потерпели полное фиаско — никакой заботы. Едва я познакомился с руководством нашего кино… стало ясно, что никакой серьезной поддержки от них не может быть, ибо они даже не понимают фантастики и никто (подчеркиваю — никто) из них не читал романа…

Теперь, когда вышел фильм, столь же отличающийся от моих мечтаний о постановке “Туманности”, как Комитет кино от подлинно озабоченных, коммунистическим воспитанием людей, я мог рассматривать его в двух планах. Судя строго и беспощадно, как Вы считаете надо судить о произведениях искусства, следовало разгромить фильм и поставить на нем крест.

Но разве Вы всегда выносите наружу Ваше внутреннее суждение? Разве не заставляет Вас мудрость уступать в чем-то, применяясь к конкретной обстановке, в которой Ваше внутреннее суждение принесло бы больше вреда, чем пользы?

Я понял, узнав обстановку в нашем кино, каких трудностей и даже отваги стоило режиссеру поставить фильм хотя бы так, и отсутствие вкуса в каких-то вещах компенсируется отчаянной попыткой подражания роману, причем подражания честного. Если срубить сейчас весь труд коллектива, заявив, что поставили дрянь, значит, вообще надолго остановить попытки экранизации н/ф! А не явится ли даже неудачный фильм первой ласточкой, отталкиваясь от ошибок которой, учитывая успехи, можно идти дальше, и, вероятно, пойдут. Далее, все ли уж так неудачно в фильме, сравнивая его не с каким-то отвлеченным идеалом, а с тем, что имеется на сегодняшний день в советском кино? Что фильм красивее, “приподнятее”, необычнее всего того, что было до сих пор, — это, по-моему, бесспорно. Значит, вопрос, в какой степени? Да пусть хоть в самой малой, но и то этот шаг вперед должен быть поддержан, а не убит! Поэтому люди должны бы: а) отметить все недостатки фильма как серьезного произведения искусства (и гл. образом — внутренне), б) сравнить его со всем, что было до сих пор, и признать, что съемочный коллектив поднялся на какую-то ступень выше в экранизации н/ф (гл. образом — внешне). Видите, я самонадеянно считаю себя мудрым, так как поступил именно по этому рецепту.

Мне приходилось много раз задавать себе подобные вопросы в науке, рассматривая диссертации, из которых хорошо лишь сотая часть может быть оценена по стандартам дореволюционного времени. Но если мы имеем повсеместное снижение этих стандартов, какое я имел бы право забраковать ту или иную диссертацию на том лишь основании, что мой частный взгляд исходит из прежних стандартов? А рядом тысячи и десятки тысяч соседних институтов и рецензентов открыли путь еще более слабым диссертациям? Справедливо ли это? Нет. По деловому это? Также нет, потому что я закрыл бы дорогу молодым людям, которые ничем не хуже всего остального среднего состава советских ученых. Аналогичная история с фильмом “Туманность”. Вот почему я поддерживаю режиссера и буду поддерживать, хоть и Низа Крит — дрянь, да и мало ли там ерунды. Пусть пойдет в народ, в прокат, а там видно будет, провалится — значит, не время вообще у нас для этих фильмов и с нашим кинематографическим аппаратом (людским) еще нельзя за это браться. Пройдет несколько хороших заграничных, тогда м. б. возьмутся за ум, а главное — это повышение интеллигентности кинодеятелей…

Не время сейчас, в наше духовно трудное время, судить и рубить, а вызволять и оберегать хоть крупицу чего-то светлого, если, разумеется, она, эта крупица, — есть. Вот если ее нет, если вещь — во вред, тогда другое дело. Но ежели Вы судите так, то я с Вами не согласен, хотя и высоко ценю такое строгое суждение, происходящее из оберегания моей же “Туманности”.