Встреча с Арктикой
У меня к Шмидту было дело. Мне до смерти хотелось в Арктику поехать, а тут как раз «Сибиряков» собирался в поход. Стал просить Отто Юльевича устроить меня кочегаром или кем-нибудь другим, лишь бы поехать. Он смеется:
— Я кочегарами не заведую. Это нужно обращаться к Воронину. Он капитан, это по его ведомству. А Воронин в Архангельске.
Вижу — дела плохи. Обидно. Остаются три дня до отъезда. Собрал я свой чемоданчик, в институте ничего не сказал и покатил в Архангельск.
Являюсь опять к Отто Юльевичу; он удивлен:
— Вы-то зачем здесь?! Ничего я для вас сделать не могу.
Я конечно зря времени не терял и до отъезда выпустил юмористический «Крокодил» с карикатурами. Все смеялись, читая. Затем опять пошел к Отто Юльевичу. Он снова говорит:
— Не могу.
«Крокодил» не помогает!..
Обращался к Воронину, он сочувствует, а помочь не может. И все так: сочувствуют, а советы дают никудышные. Фотограф Новицкий даже советовал в трюм залезть потихоньку, а среди моря вылезть. Но не хотелось мне подводить Отто Юльевича. И уж перед самым отходом корабля взяли меня. На мое счастье там большую [420] библиотеку закупили. Понадобился человек. Вызвал меня Отто Юльевич и говорит:
— Вы будете библиотекарем, а кроме того всякую другую работу делать.
Я говорю:
— Разумеется.
А сам расту до небес.
Поход «Сибирякова» начался 28 июля 1932 года. Помогли мне ребята привести библиотеку в порядок, показали, как вести каталог, разнумеровали, а то ведь я библиотекарь никакой. Завел журнал и все книги привел в порядок.
Наряду со всеми общественными работами, авралами по углю и выгрузке продуктов я работал в бригаде Гаккеля и был не последним работником, а иногда кое-кого и перегонял. В свободное от работы время выпускал стенновку и «Ледовитый крокодил». Устраивали театральные постановки в торжественные дни, — мне приходилось сочинять разные частушки и чуть ли не поэмы.
Арктика произвела на меня неотразимое впечатление. Суровая природа, чистые, прозрачные тона ее красок покорили меня как художника. А как захватывает борьба со льдами!
Поход «Сибирякова» всем известен; писали о нем и в кино показывали. Прошли мы благополучно; правда, конец плавания — уже под парусами, но все-таки дошли.
Были мы и в Японии — в Токио. В Японии я и художник Кантарович устроили выставку своих путевых зарисовок.
По дороге в Москву я делал из окна наброски тушью и акварелью, а из альбома тщательно перерисовывал полярные пейзажи. Приехали мы в Москву. Тут на вокзале курьез большой получился.
Друзья пришли меня встречать и смеха ради плакат нарисовали на красном полотне — все честь-честью: «Привет полярному герою Феде Решетникову». Фотографы и кинооператоры, в спешке не разобрав в чем дело, под этим плакатом наснимали кучу всяких эпизодов. А дома, небось, когда поглядели, за голову схватились. Потом уже в газете я снимки видел — буквы на плакате все замазаны.
Плакат плакатом, но из института меня вышибли за то, что без спросу уехал.
Я, признаться, загрустил. Думаю, одной славой не проживешь, учиться надо дальше. А тут зовут нас в Кремль, и узнаем мы, что правительство награждает нас орденами за ударный рейс. Иду из [421] Кремля, ног под собой от радости не чувствую. В институт поехал.
Там говорят:
— Мы передумали, подгоняйте предметы, которые пропустили, сдавайте зачеты, мы вас на следующий курс переведем.
Так я и сделал.
О походе «Сибирякова» подготовил я еще ряд работ, собрал старые и выставил в залах «Всекохудожника» на. Кузнецком мосту. Народ ходил хорошо. Не знаю, я ли их интересовал, думаю, что больше поход «Сибирякова».
Получил я в это время письмо от друга с Побединского рудника. «Приезжай, — пишет, — если не загордился». А у меня с этим рудником много воспоминаний связано. Сел я в поезд и поехал.
Побединский рудник
Семнадцати лет, в годы моих скитаний, занесло меня на Побединский рудник. Встретил я там своего старого приятеля. Он помог мне устроиться. Жил я у него. С ребятами познакомился. Секретарь комсомольской ячейки узнал, что я без дела шатаюсь, и говорит:
— Хочешь занять должность заведующего спортклубом?
— Я по этой специальности не работал.
— Ничего, научишься.
Согласился я. Построил площадку, футбол затеял, настроил всякие турники, кольца. Совсем стадион. Ну, понятно, у меня опыта не было, но я немножко подзанялся и стал даже ребят обучать.
Кроме того я был участником всех постановок драмкружка. В театре меня художником считать начали.
Так и работал: то на площадке, на кольцах болтаюсь, то декорации пишу, лес или небо, что нужно. Хоровой кружок еще развернул и оркестр. В общем работал, как цирковой артист, — на все руки…
Прошел год. Стукнуло мне 18 лет. Начал я больше жизнью интересоваться. Раньше не читал, бывало, ничего, а тут стал читать все, что попадется. Ночи напролет читаю. Прочитал «Бронепоезд», Джека Лондона прочитал, «Цемент» Гладкова. Еще Виктора Гюго читал. Очень понравился. В театр ходил на каждую постановку и кино очень увлекался, даже захотелось мне сделаться киноактером. Но потом посмотрел в зеркало, плюнул — не выйдет, думаю: буду художником.
И тут на руднике произошел со мной такой случай, что заставил [422] меня призадуматься над всей дальнейшей жизнью. И на прошлое оглянуться заставил. А я как-то раньше не оглядывался. Жил себе и жил.
Был у нас в клубе драмкружок. Ставили мы пьесы-агитки и живую газету. Я всегда комические роли играл: попа какого-нибудь или еще какую-нибудь сволочь.
Встретил я там в драмкружке одну девушку. Звали ее Мария, а то просто: Маруся. Пианист у нас нахальный был, так он ее Машкой звал.
Девушка была необыкновенная. Я ее полюбил.
Хотелось мне ей сказать про это, но самолюбие не позволяло. Даже обходился с ней грубее, чем с другими, чтобы не догадалась.
Была у нас на руднике роща, даже не роща, а парк. Хороший, тенистый. Пошли мы раз с нею в этот парк. Вечер. Тихо. Деревья шумят. Я иду и молчу. И Мария молчит.
Потом она так хорошо, нежно так говорит:
— Что же ты язык проглотил? Дурной ты парень! Люблю я тебя!
Я стоял с минуту, будто меня по башке чем-то оглушили, а потом, как обниму ее, чуть не задушил.
Она отбивается:
— Федя, брось с ума сходить! Нравишься ты мне, а кто ты такой — ничего я про тебя не знаю. Год ты у нас на руднике живешь, а откуда ты, где жил и что делал раньше, — ничего не знаю.
Пошли мы с ней по дорожке, молчим оба, за руки держимся. Дошли до полянки, она села на поваленную сосну, меня рядышком посадила и говорит:
— Расскажи о себе.
А мне рассказывать до смерти не хочется.
— Я тебе в другой раз как-нибудь расскажу.
— Нет, ты сейчас расскажи.
— Мне хорошего-то и вспомнить нечего.
— А ты все расскажи. И плохое тоже.
И так я поверил ей тогда, что решил перед нею не прятаться.
Рассказал ей свою жизнь, то, что никогда никому не рассказывал.
* * *
Отца и мать я не помню. Было мне два года, когда они умерли. Жили мы в Днепропетровске: два старших брата, сестренка и я. Сестренка упала с чердака и убилась, Я ее очень любил. [423]
Я учился в приходской школе, и когда ко мне пришли и сказали о ее смерти, я побледнел, задрожал весь, домой побоялся итти.
Учился в школе с восьми лет. Эти годы мало помню. Ничего выдающегося в моей жизни тогда не было. Старший брат Василий работал альфрейщиком, лепные карнизы делал; средний брат Иван — мальчишкой в лавке. А я учился и разводил голубей.
Учился я неважно, из школы часто убегал, смотреть за мной было некому. Старший брат был очень занят, он часто разъезжал, работу искал. Способности к учебе у меня, правда, были, но я не любил сидеть на месте. У меня еще и сейчас эта черта осталась.
Десяти лет я кончил школу. Была империалистическая война. Помню разговоры соседок и старуху, которая у нас во дворе жила; она с ума сошла — сына у нее убили на войне.