Потом начались революция и гражданская война. Помню, ходил я на площадь смотреть демонстрации. Много шума и радости было на улице. Я ничего еще не понимал, но чувствовал подъем настроения и вместе со всеми радовался красным знаменам. Часто менялась [424] власть у нас в городе. Стреляли. Жили мы большей частью в подвале, скрываясь от снарядов.

В это время я ничего не делал. Несколько раз пытался уйти. Брату жилось неважно. Я привык играть с ребятами на улицах в войну и во всякие другие игры, и у меня явилась мысль: почему я один не могу жить? Пытался я это проделать в Екатеринославе, но брат осаживал.

В 1920 году переехали мы в село Новопавловку. Надоело мне жить у брата, снова решил уйти. Станция от нас в 12 километрах. Денег не было. Взял мешочек сухарей, новые брюки байковые и ушел.

Приехал я в Юзовку. Ходил по базару и пробовал разные продукты. Купить я не мог — денег не было. Подойдешь к торговке, попробуешь чего-нибудь — и пойдешь дальше, к следующей.

Так кое-как и питался.

Жил в таких местах, откуда не гонят: в заброшенном чулане или под крыльцом.

Прожил я в Юзовке недолго и решил поехать в Екатеринослав — город, где много знакомых ребят. Сел в товарный поезд — и туда. Все это время жил впроголодь.

В Екатеринославе все изменилось за это время. Заборы разобраны на топливо. Город запущен.

Однажды возле городского базара встретил компанию ребят. Они сидели под пустым рундуком и ели рыбу с хлебом. Я остановился возле них, стоял, смотрел, смотрел… Один из них спрашивает:

— Ты чего смотришь?

— Я огрызнулся:

— А что, посмотреть нельзя?

— Посмотрел и хватит, — говорит. — Довольно!

Я подхожу близко. Спрашиваю:

— Где вы взяли рыбу?

Смеются:

— Заработали.

— А где вы заработали?

Начались шутки и насмешки. Короче говоря, сошелся я с этой группой и начал с ними беспризорную жизнь. Не хотелось мне так жить, думал было к брату возвратиться, но самолюбие помешало. Решил: дотяну как-нибудь до того времени, пока работу найду. Жили мы на базаре в пустом рундуке. Жили неважно. Когда удавалось стащить что-нибудь, кормились, а не удавалось, так в животах музыка играла. [425]

С этой компанией прожил я целое лето. К осени начал задумываться: надо за дело какое-нибудь приниматься.

Наступили холода. Листья пожелтели, осыпались.

Договорился я с Ленькой. Был такой в нашей компании голова-парень. Шустрый, вертлявый. Сговорились наниматься куда-нибудь. Шли по улицам, все вывески читали. На Казанской улице, смотрим, жестяная табличка: «Сапожных дел мастер», и сапог нарисован, ушки торчат.

Зашли. Хозяин сидит, работает. Говорим:

— Не нужно ли помощника?

А он шило воткнул в подметку, оглядел нас и спрашивает:

— А вы этим занимались?

Я говорю:

— Занимались!

— А с чего начинают сапог шить?

Я молчу. Он засмеялся и говорит:

— Ну, ладно! Не умеешь, ничего — научу. Только двоих мне много. Я тебя возьму, — и на меня показывает, — а тебе, — говорит он Леньке, — дам другой адрес.

Мы с Ленькой распрощались, с тех пор я его не видел.

Начал хозяин расспрашивать: кто, откуда, почему к нему пришел. Наврал, что тянет меня к этому делу давно, всю жизнь мечтал про сапоги. Нравится мне сапоги шить. Хочу быть человеком.

— Ну. — говорит он, — это правильно. Сапожник теперь человек и есть. Теперь босой никто не ходит. Сапожник всегда работу найдет.

И начал я у него жить. Жил плохо. Учить он меня не учил, а начал гонять на базар, воду я ему носил, помои таскал, дрова колол, в общем был за прислугу. Не платил он мне ничего. Кормил только, да и то плохо. А жена его вовсе не взлюбила меня. Раз вечером слышу, она его за перегородкой пилит:

— На кой шут он тебе нужен? Гони его! Еще обкрадет, вот по глазам вижу, что обкрадет.

— Да, пожалуй, надо от него избавиться.

Ладно, думаю, пускай. Ночью встал, надел сапоги новые, шапку хозяйскую взял и ушел. Хожу по городу, не знаю, куда деваться. Надо, думаю, еще куда-нибудь поступать. Я теперь в сапогах и в шапке, вид у меня приличный. Бродил около вокзала, гляжу — вывеска: «Столярная мастерская». Я — туда.

Хозяин был бородатый, в очках. Звали его Дмитрий Иванович, фамилия Пахомов. Нанимал он меня так же, как и сапожник. Долго расспрашивал, а потом говорит: [426]

— Ладно. Сделаю я из тебя мастера, и будешь ты меня всю жизнь благодарить, будешь иметь дело в руках. Но чтобы слушал меня во всем! А украдешь что-нибудь — фуганком убью.

Жил я у него месяца два. Работал, как каторжный. Спал в мастерской на верстаке. А у него еще две комнаты были. Там он с семьей жил, меня туда не пускали. Семья у него была: жена, сын взрослый и дочка 15 лет — Галя. Жили они хорошо. Всего у них было вдоволь. И ели хорошо, по вечерам водку пили, граммофон играл. С дочкой его Галей я сдружился. Мать ее, противная такая баба, худая и злющая, все на нее кричала:

— Ты что там в мастерской забыла? Марш в комнату!

А Галя мне потихоньку таскала поесть. Кормили меня хозяева не тем, что сами кушали. Один раз у них пироги были, гостей угощали. А Галя два пирога спрятала и мне принесла. Хозяйка дозналась и ремнем ее отстегала.

На другой день я решил уйти. Ничего у них не взял, только окорок срезал. У них здоровущий окорок под потолком висел; только для гостей и снимали. Срезал я его с вечера, завернул в тряпку и ушел. Хотел Гале записку написать, а потом, думаю, лучше не писать. Мать увидит, опять ей попадет. Так и ушел, не попрощался.

* * *

…Мария сидит, съежившись, руками подбородок подперла. Оглянулся я — уже ночь. В парке никого нет. А мы все сидим на поваленном дереве.

— Может довольно рассказывать? — спрашиваю. — Ты озябла, небось?

Она улыбнулась и говорит:

— Нет, ты рассказывай дальше. Неважная у тебя, Федя, жизнь была. Только ты не думай, что я тебя упрекаю. Это я так.

Снял я пиджак, плечи ей укутал.

— Ну, слушай, — говорю, — дальше…

* * *

Ушел я от столяра. Хожу с окороком по городу, жалею: ребят не могу своих найти, а то бы угостил. Потом проголодался, стал окорок грызть. Ножа нет — резать нечем, и хлеба нет. Так от целого и ел. Наелся я тогда доотвала — кажется, первый раз за целый год.

Работал еще я у жестянщика, но тоже бросил — не понравилось мне. Ушел, но ничего, не взял — парень он был хороший…

Прожил я кое-как лето. Работал, где попадется, спал на берегу [427] Днепра в старой шаланде. К тому времени начал я увлекаться рисованием. Рисовал на песке палочкой или углем. А потом как-то красок купил и на фанерке нарисовал пейзаж. Пейзаж был такой: море и волны, сверху луна и лодка под парусом. Пейзаж был хороший, только луна красная, желтой краски у меня не было. Рисовать я еще с детства любил. Брат был альфрейщик и по малярной работе мастер, красок у нас всегда было в доме, сколько хочешь. К нему товарищи ходили, дома у нас вывески писали. А один раз я ходил с братом за кулисы в театр. Там его товарищ декорации писал; понравилось мне.

Потом я опять скитался. Где только не был! И попал на станцию Гришино. Там отстраивался новый клуб для железнодорожников. Решил я предложить свои услуги. Захожу в клуб, иду прямо к заведующему и спрашиваю:

— У вас новый клуб?

— Новый, — говорит он.

— Я думаю, нужно вам стены разрисовать и декорации нужно сделать. Так вот я художник.

Он поправил пенсне, оглядел меня недоверчиво, а вид у меня дурацкий: сапоги стоптаны, одежда поизносилась. Поглядел и спрашивает:

— Художник? Вы?!

— Да, я художник. Вы не смотрите на мой костюм, — это спецовка, чтобы не мазался.

— А Ленина можете нарисовать?

— Могу.

— А Карла Маркса?

— Могу, — говорю, — и Маркса.

Нарисовал я ему Маркса. Он говорит:

— Не очень, но похож. Главное — борода похожа. Ну, рисуй, — говорит, — Ленина.

Я. попыхтел часа два, нарисовал. Опять похож. Заведующий спрашивает:

— А стены расписать можешь?