3
Что мне все картели, все раздоры
и с наркобаронами война —
потерялась туфелька у Доры
и найтись, неверная, должна.
Правая нашлась
и хитро дразнит,
тяжкая от мокрого песка,
левая,
себе устроив праздник,
где-то рядом прячется пока.
Говорю я правой,
как ребенку:
«Что же ты ее не ищешь?
Ну!
Помоги найти свою сестренку,
а иначе —
в океан швырну!»
Я песок вытряхиваю нежно,
туфельку держа за ремешок,
тычу, чтобы внюхалась прилежно
в прячущий ее сестру песок.
Выполнила туфелька задачку,
просьбу поняла она всерьез,
и ее, как верную собачку,
я целую в черный мокрый нос.
А потом уже тебя целую.
В пальчиках – две туфли у тебя,
но себя никак не исцелю я,
узел всех страстей не разрубя.
Что мне делать с каждой драгоценной,
с каждой непохожей на других,
если я один перед вселенной
глаз, одновременно дорогих?
Что же Бог? Он вряд ли отзовется,
лишь вздохнув и пот стерев со лба.
Он-то знает, что в Петрозаводске
xодит в детский сад моя судьба.
4
Прости меня, Маша,
еще незнакомая Маша,
за то, что планета
тогда не была еще наша,
А Маркес невидимый
вместе со мною и Дорой
нас, как заговорщик, привел в Барранкилью,
в которой
когда-то бродил он,
и матерью, да и отцом позабыто,
лишь с дедом,
любившим внучонка-драчонка
Габито.
И там в Барранкилье —
не меньше чем полнаселения —
все наперебой представлялись
как родичи гения,
и вместе с текилой лились
их безудержные воспоминания,
но маркесомания все же была веселей,
чем занудная марксомания.
Какой удивительный это народ —
барранкильцы,
волшебника слова родильцы,
поильцы,
кормильцы.
И как достижения местные супервершинные
решили они показать мне бои петушиные!
И в селение Бокилья
ты пришла,
моя богиня.
Кто хозяева?
Шпана и
сброд воров,
достойных рей.
Петухов они шпыняют,
чтоб клевались поострей.
Зрители и сами
дергают носами,
будто стали клонами,
будто бы подклевывают.
И красотки с веерами
в бешеном озвереваньи
раздувают ноздреньки —
тянет их на остренькое!
Не только поэтов из-за стихов,
не только женщин из-за духов
и бабников из-за хвастливых грехов,
не только политиков самых верхов
и миллионеров
из-за ворохов
бумажек по имени деньги,
захватанных,
словно девки, —
люди
стравливают
и петухов!
Петухи такие красивые —
это вам не мерины сивые!
Это, им подражая,
древние греки
воздвигали на шлемах железные гребни.
Мне казалось всегда,
что вот-вот зазвенят петушиные шпоры,
как звенели в Булонском лесу
на ботфортах у вас, мушкетеры.
Что с тобой сегодня? —
шок,
Петя-Петя, петушок,
золотой гребешок,
шелкова бородушка,
масляна головушка.
Ты с малюткой братцем рос
в личненьком яичике
и не видел ты угроз
после в его личике.
Для того ли родились,
для того ли вылупились,
чтобы после подрались,
обозлели,
вылюбились?
Где же братский поцелуй?
Обнимитесь крыльями.
«Клюй!
Клюй!
Клюй!
Клюй!» —
призывают рыльями.
Так вот стравливала нас
хищными голосьями
свора,
ставившая на
брата мне —
Иосифа[5].
Кто подсказчик лживый,
кто?
Но по Божьей милости
я еще надеюсь,
что
в небесах помиримся.
Все исчезнут войны вмиг,
жизнь другой окажется,
если в нас умрут самих
лживые подсказчики.
И не вспомнить нам теперь ли,
как друг друга не терпели
Бунин с Мережковским,
Есенин с Маяковским.
Разве мал им космос?!
Не за чей-то поцелуй —
славу,
чек от Нобеля
под базарное
«Клюй!
Клюй!»
скольких поугробили.
Столько войн и революций
нас, как в ступе, потолкли,
ну а люди все клюются,
на подначки поддаются
и врагами остаются,
будто дурни-петухи,
стравливаемые
и не выздоравливаемые.
Демократий всех машины,
приглядишься, —
петушины,
и политиков наскоки
друг на друга так жестоки,
и привычно им,
как плюнуть,
компроматом насмерть клюнуть.
И куда ни убежим,
везде диктаторский режим
показушного мужчинства,
распушинства,
петушинства.
Приспустите гребешки,
пети-пети, петушки…
В Барранкилье ночь тиха.
Дора, в крови выкупанного,
раненого петуха
за сережки выкупила.