Гагарин сидел в купе один, охранник все-таки шепнул начальнику поезда, и в вагон больше никого не пускали. Не страшно, двадцать верст всей дороги, на малую думку едва хватит. Думалось под перестук колес действительно хорошо, пришло на мысль, что и они от господ бомбистов недалеко ушли, разве еще громче, еще шумнее бабахнуть хотят. Все мы, голодные, слеплены одинаково, всего боимся и потому хотим, чтобы нас боялись. Забоятся, в этом не извольте сомневаться, почтенный.

На вокзале, в сутолоке и суете, он выкинул этот вздор из головы. Некогда отвлекаться. Пока охранник ловил экипаж, это было быстрее, чем вызывать свой, из Департамента, он прошелся по расписанию дня. Последний спокойный день, некоторым образом. Остальные дни будут иными. Не для него, он давно потерял покой, как родился, так и потерял. Теперь ваша очередь, судари.

Экипаж, наконец, нашелся, и они поехали по мирным и бестолковым улицам. Расплатившись с шофером (Гагарин расплачивался всегда, что составляло для него предмет определенной гордости) он отпустил охранника и пошел к себе, благожелательно отвечая на почтительные приветствия многочисленных подчиненных, являвшихся в присутствие по его примеру на полчаса раньше назначенного срока.

Рвение и порядок, господа!

6

Шауманн сгинул.

Не заболел, не умер, не исчез, наконец, а — сгинул.

Геноссе из хозяйственной службы прошел за стеклянную выгородку, подложил под инструмент тряпочку, чтобы стену не поцарапать, и легко, играючи, отодрал табличку: «Д-р Шауманн, зав. Русской секцией». Небрежно бросил ее в сумку, туда же — инструмент и тряпицу; отойдя, критически осмотрел стену и, не говоря ни слова, побрел к выходу Русского зала. Девять пар глаз неотрывно вели его до двери, одна Розочка стрекотала на «Ундервуде», торопясь отпечатать материал к сроку.

— Владимир Ильич, у вас здесь опять неразборчиво, — на секунду она подняла голову, но хозяйственник успел покинуть зал, и Розочка ничего не заметила. Или сделала вид, что ничего не заметила.

Лернер поднялся из-за стола, отодвинул стул и подошел к машинистке.

— Где?… А, вижу… Маниловщина, — раздельно, по слогам проговорил он. Розочка быстро допечатала страницу, последнюю в его, Лернеровском, обзоре, и, вместе с остальными листками, протянула:

— Проверяйте.

— За вами, Розалия Ивановна? — но взял. Положено. За все отвечает автор. Казнить нельзя помиловать.

Возвращаясь к столу, он искоса поглядывал по сторонам. Все работали — перекладывали бумаги, водили перьями по текстам, читали пропаганд-столбцы.

Сгинул. То-то!

Лернер удобнее устроился на стуле. Первая страница, вторая, третья. А, вот: вместо "р" стояло "о". Похоже, именно это место печатала Розочка, когда срывали табличку. Заметила, значит.

Лернера восхитило ее самообладание. Вот чего нам, русским, не хватает. Дисциплины внутренней, дисциплины естества.

Он тщательно подрисовал палочку, переделывая "о" в "р". Материал готов, осталось визировать и — в эфир.

Лернер рассеяно, из головы — вон, положил листки в красную папку.

Так-с, геноссе Шауманн, вот вы и кончились.

Нелепица, чушь, что вообще этот говнюк столько продержался. Что он даже возник, как глава Русской секцией, невообразимо. Ничего, ничего, сражение не проиграно, пока бьется последний солдат.

Он еще раз оглядел зал. Встречаясь с его взглядом, глаза опускались долу, в бумаги. Хороший признак.

Англичане или французы такой бы гвалт подняли, как, да почему, да зачем, неделю бы рассусоливали. Болтуны. Чем язык трепать, лучше сразу в фольксштурм записаться. Почетнее и риску меньше. Мы, русские, поняли это раньше всех.

Лернер пролистал ежедневник. Пятнадцатое сентября одна тысяча девятьсот тридцать третьего года. Никаких долгов, все написано, все сдано. До малого перерыва часа полтора, и он решил поработать с письмами.

Конверты, вскрытые по клапану, несли на себе штемпели больше московские и петроградские, из глубинки почти ничего. Разумеется, отправлены на адрес швейцарского бюро. Нейтральная страна для чего-нибудь, а годна. Писали преимущественно приват-доценты, в эту категорию Лернер одним чохом загнал всю либеральную интеллигенцию, земцев, думцев, профессуру, щелкоперов. Умничающий сброд. Пытаются возражать, спорить, гордо показывают изловленных блох, словно это, по крайней мере, мамонты.

Письмо студента он отложил особо. Можно использовать, за неимением лучшего. Огорчало отсутствие откликов пролетариата, тех, для кого передачи, собственно, и готовились. Конечно, это объяснимо. Как рабочему купить сложный, дорогой аппарат, чтобы услышать голос Коминтерна? На какие средства? Деньги есть разве что у выродков, «рабочей аристократии», злейшего, худшего, чем капиталисты, врага. Предатели всегда гаже, их место в круге последнем. Черт с ними. Крестьяне тоже денежки скорее на удобрения потратят, на моторы, зажиреть хотят, торопятся, им радио слушать некогда. Бедноте же, путейским рабам в особенности, и купить приемник не на что, разве вскладчину, и слушать негде. В бараке несознательный сосед донесет, такие-то, мол, ловят радио «Свобода», орган Коминтерна, и пиши ответ в Могилевскую губернию. А все-таки иногда прорывается от них дельное, толковое письмо. Но не сегодня.

Лернер вернул в пакет интеллигентскую пачкотню, с говна сметаны не возьмешь, и начал вчитываться в оставленное письмо.

«Глубокоуважаемый товарищ Твердов!» Твердов — его псевдоним цикла «студенческое революционное движение», весьма удобно, каждому циклю свое псевдо, удобно и рационально. Твердову, Ломову, Рубакову пишут часто, Вилову и Ильину реже, Лернеру никогда. Фамилия внутреннего пользования.

Он отчеркивал красным карандашом главные, центральные строки. Умный юноша, умный, но с гнильцой. Объективная реальность — гнильца. Поражено практически все студенчество, и чем дальше, тем больше. Эволюция. По стопам господ Каткова и Суворина. Впрочем, это — лишнее. Кто из нынешней молодежи их помнит?

Звонок на перерыв остудил его. К лучшему, иначе вышло бы длинно, брошюрно. Он на радио работает. Неплохо бы и брошюрку тиснуть, традициями пренебрегать не след, а распространить можно хотя бы с помощью аэропланов, раскидать над позициями. Бумаги не хватает. На Сульцевскую писанину, Бухаринскую хватает, а ему — нет.

Он сдержался, даже улыбнулся, когда взглянул на пустую выгородку. Не злобиться надо, действовать.

Из курилки шел сизый едкий дым синтетических папирос. Поминали его имя, но он не стал останавливаться, прошел мимо, в буфет. В первый, малый перерыв здесь было свободно, просторно. Без толчеи взял он привычный стакан кефира, оторвав от пищевой книжечки крохотный купон, сел за столик у окна. Во дворе работник-швайнехунд сметал с дорожки опавшие листья. Желтый комбинезон, мета. Приспособили к делу бывших, фон-баронов. Немцы нация практичная.

Забилось, задергалось правое веко. Лернер перемог, не стал давить его пальцем. Спокойствие, спокойствие. Он сосредоточился на стакане кефира. Кефир был сегодняшний, жидкий, разумеется, но свежий. Он отпил чуть-чуть, потом полез в карман за сахарином. Единственно, в чем оказался прав правый левый Аксельрод — кефир заполонил мир. У Аксельрода, надо отдать должное, кефир был жирнее. Буржуазней.

— Салют, камрад! — Макдональд, из Британской секции, пристроился напротив. — Как жизнь? Что нового?

— Новое — это плохо забытое старое, — вслед за Макдональдом сел и Лурье, давний, еще по Парижу, знакомец. — Сообщают, Шауманна взяли.

— Информации пока не поступало, — Лернер говорил отстранено: спокойствие, зыбкое, непрочное, следовало беречь. Спокойствие!

— Чей он агент? Русский, французский или британский? — Лурье провоцировал грубо и неискусно. Как всегда.

— Ну откуда мне знать? — Лернер размешивал сахарин, и звон ложечки напомнил почему-то катание в санях по реке на крещение: едешь, едешь, веселишься, розовый от жгучего мороза и — бултых в иордань!

— Владимир Ильич у нас великий скромник, — Макдональд говорил без иронии, серьезно. — Нужно надеяться, вы опять возглавите секцию.