После нескольких совещаний он наконец сдался, и Поланецкий настоял на своем: главный комиссионер фирмы Абдульский в скором времени выехал за границу с полномочиями закупать зерно этого и будущего урожая.
Вслед за Абдульским отправился в Пруссию Бигель, и Поланецкий остался один во главе фирмы, трудясь с раннего утра до позднего вечера и почти нигде не показываясь.
Но в предвкушении больших барышей, которые откроют ему широкое поле деятельности в будущем, он не замечал, как летело время. Взялся за это дело и вовлек в него Бигеля Поланецкий прежде всего потому, что считал его прибыльным. Но были у него и другие соображения. Их торговый дом, его операции предоставляли ему слишком тесное поприще, не дававшее – он это чувствовал – приложить все силы и способности, применить свои специальные знания. И какие это, в сущности, были операции? Подешевле купить, подороже продать и положить выручку в карман – только и всего. Самим заключать сделки или посредничать – Поланецкому этого было мало. «Хотелось бы изготавливать что-нибудь или добывать, – говаривал он Бигелю, когда уставал или был не в духе. – По сути, мы всего лишь стараемся так направить находящийся в обращении денежный поток, чтобы хоть маленькая струйка забежала к нам в кассу, а производить ничего не производим». Так оно и было. Поланецкий же мечтал, нажив состояние и располагая капиталом, приняться за какое-нибудь дело, позволяющее развернуться, дающее выход творческой энергии.
Такой случай, по его убеждению, представился сейчас, и он ни за что не хотел его упускать.
«А об остальном подумаю потом», – повторял он про себя.
Под «остальным» подразумевал он потребности духовные и сердечные: свое отношение к вере, к людям, к родине и любви. Он понимал: только выяснив все это, можно обрести покой и твердую почву. Иные всю жизнь обходятся без этого, меняя свои взгляды в угоду любому веянию. Поланецкий этого не принимал. В теперешнем своем состоянии он скорее склонен был решать эти вопросы с прямолинейной трезвостью позитивиста или материалиста, но понимал, что решать необходимо.
«Надо знать, для чего я живу», – говорил он себе.
Тем временем он много работал и почти ни с кем не встречался. Но отгородиться от всех он не мог. И убедился, что даже самое сокровенное, сокрытое в тайниках души не зависит только от тебя – на ход мыслей и продиктованные ими поступки влияют внешние обстоятельства и люди, как близкие нам, так и далекие. Это подтвердилось во время прощального визита к пани Эмилии, которая в те дни с нетерпением ждала, когда ее примут в общину сестер.
Как ни был он занят, но к ней все-таки забегал, хотя несколько раз не заставал, а однажды столкнулся у нее с пани Бигель и Краславскими, матерью и дочкой, чье присутствие его очень стесняло. Наконец, когда Марыня-сообщила, что пани Эмилия через несколько дней принимается в новицы, он пошел с ней проститься.
Она была спокойна, даже весела, но у него сердце сжалось при взгляде на ее бледное, отливающее перламутром лицо с голубыми жилками на висках. Она была красива, но какой-то уже неземной красотой, и Поланецкий подумал: «Мы прощаемся навсегда, она не протянет там и месяца; вот еще одна привязанность, от которой только горе и страдания».
Пани Эмилия заговорила о своем решении как о чем-то обыденном, само собой разумеющемся, естественном следствии всего происшедшего, лишившего ее жизненной опоры, и он понял: отговаривать ее было бы бессмысленно и бесчеловечно.
– Вы останетесь здесь, в Варшаве? – спросил он.
– Да. Я хочу быть поближе к Литке, и общинная настоятельница разрешила мне остаться дома, пока я не приобрету нужных навыков, а потом переберусь в одну из здешних больниц. Конечно, если ничего не помешает. Пока я буду дома, мне разрешат по воскресеньям навещать Литкину могилу.
Поланецкий молчал, стиснув зубы.
«И с такими руками она хочет ухаживать за больными?» – подумал он, взглянув на ее нежные, точно вылепленные из воска пальчики.
Но в то же время он догадывался, что хочет она совсем другого. Под ее внешним спокойствием и смирением скрывалась безмерная мука, которая была страшнее смерти и которую облегчить могла только смерть. Умереть, но не беря на душу греха, а в добродетели, воздаянием за каковую и будет ее соединение с Литкой…
И Поланецкий лишь теперь уразумел, что бывает разная степень горя и страдания. Ведь вот и он любил Литку, но скорбь и воспоминания о ней не вытеснили у него интереса к жизни, каких-то стремлений, мыслей, ожиданий. А у пани Эмилии не осталось ничего, будто она сама умерла вместе с дочерью, и если ее еще что-то занимало, если будило какие-то чувства к ближним, то лишь в связи с Литкой, из-за Литки, для Литки.
Поланецкому тяжело было это последнее свидание. Он искренне был привязан к пани Эмилии и чувствовал, что теперь эти узы порываются навсегда и пути их расходятся; он пойдет своим, а она сделает все, чтобы поскорей погасить свою жизнь, возлагая на себя бремя благословенное, но непосильное, приближающее конец.
Мысль эта сковала ему язык. Но в последнюю минуту чувства прорвались наружу.
– Милая, бесконечно дорогая пани Эмилия! – в волнении вымолвил он, целуя ей руку. – Спаси и помилуй вас бог!
Ему не хватило слов, а она сказала, не отнимая у него руки:
– Я до самой смерти не забуду, как добры были вы к Литке. Марыня мне сказала, что Литка вас соединила, и я верю: вы будете счастливы, иначе господь не внушил бы ей этого. При каждой встрече с вами я буду думать, что ваше счастье – Литкина заслуга. Пусть ее желание исполнится побыстрее, и да благословит вас бог!
Поланецкий ничего не ответил, а по дороге домой подумал: «Литкино желание!.. Она не допускает даже мысли, что можно его не исполнить, – разве я мог ей сказать, что не питаю к панне Плавицкой прежних чувств…»
Вместе с тем ясно было, что дальше так продолжаться не может и отношения с Марыней в ближайшее же время надобно скрепить либо разорвать, положив конец неопределенности, чреватой недоразумениями и сложностями. Ясно было: нельзя тянуть, иначе это будет непорядочно. И его снова охватило беспокойство; казалось, как ни поступи, счастья это все равно не принесет.
Дома он нашел записку от Машко такого содержания:
«Заходил к тебе сегодня два раза. Какой-то полоумный в присутствии моих подчиненных нагрубил мне из-за того, что я продал дубраву. Фамилия его Гонтовский. Зайду к вечеру, надо переговорить».
Не прошло и часа, как Машко явился.
– Ты знаешь этого Гонтовского? – не снимая пальто, спросил он.
– Знаю. Сосед и дальний родственник Плавицкого. А что такое, что случилось?
– Понять не могу, откуда он узнал о продаже леса, – ответил Машко, снимая пальто. – Я никому ничего не говорил, мне же как раз важно было, чтобы не узнали.
– Абдульский, наш агент, ездил осматривать дубраву. От него он и мог узнать.
– Послушай, как все было. Сижу я у себя в конторе, приносят визитную карточку Гонтовского. Я понятия не имел, кто это такой, велю впустить. Входит какой-то субъект и прямо с порога начинает меня допрашивать: правда ли, что я продал дубраву и хочу продать часть земли? Я, естественно, вопросом на вопрос: а какое ему, собственно, дело? А он мне: вы, говорит, обязались выплачивать пожизненно пенсион Плавицкому, а если разорите имение таким хищническим хозяйствованием, с вас и взыскать будет нечего. Ты догадываешься, конечно, что я ему посоветовал надеть шляпу, застегнуться хорошенько, чтобы не простудиться, и уходить, откуда пришел. Он раскричался, обозвал меня в присутствии всех лжецом и мошенником, сообщил, что остановился в гостинице «Саксония», и удалился. Ты случайно не знаешь, где тут собака зарыта и что сие все значит?
– Знаю. Во-первых, человек он недалекий и неотесанный. Во-вторых, он много лет влюблен в панну Плавицкую, вот и счел своим долгом рыцаря заступиться.
– Ты ведь знаешь, меня нелегко вывести из себя, но тут у меня такое ощущение, будто все это в каком-то сне. Чтобы меня кто-то посмел оскорбить за то, что я продаю свою же собственность, – нет, это уму непостижимо!