– Ну и что ты намерен предпринять? Плавицкий первый же намылит ему шею и заставит перед тобой извиниться.

Лицо Машко исказила такая холодная, бешеная злоба, что Поланецкому невольно подумалось: «Ну, заварил наш увалень кашу, не догадывается небось, что с Машко ему так просто ее не расхлебать».

– Я никому еще не позволял оскорблять себя безнаказанно и не позволю, – сказал Машко. – А он меня не только оскорбил, но еще и такую свинью подложил, сам даже не подозревает.

– Он молокосос и невменяемый к тому же.

– Бешеная собака тоже невменяема, однако ее пристреливают. Как видишь, я совершенно спокоен, так вот, послушай, что я тебе скажу: для меня это катастрофа, и еще вопрос, сумею ли я оправиться.

– Говоришь ты спокойно, но тебя душит злость, и поэтому ты преувеличиваешь.

– Нисколько. Наберись терпения и выслушай до конца. Дело вот как обстоит: если женитьба моя расстроится или хотя бы отложится на несколько месяцев, все полетит к черту: и моя репутация, и кредит, и Кшемень, все. Я уже тебе говорил: пар у меня в котлах на исходе, время остановиться. Краславская идет за меня не по любви, а потому что ей двадцать девять лет и в ее глазах это партия если не блестящая, то, во всяком случае, вполне приличная. Но если окажется, что все это только одно звание, она тотчас порвет со мной. Узнай сегодня мамаша с дочкой, что я продал кшеменьскую дубраву, нуждаясь в деньгах, мне завтра же отставку дадут. Теперь вот и сообрази: скандал-то публичный был, при моих подчиненных. Утаить его не удастся. Допустим, продажу еще можно как-то объяснить, но оскорбление – от него никуда не денешься. Если я не потребую удовлетворения у Гонтовского, меня сочтут проходимцем, который не дорожит своей честью, а вызову (не забывай: они – ханжи, каких свет не видывал, этикет для них важнее всего) – отвернутся от меня, как от скандалиста. Если застрелю Гонтовского, порвут со мной, как с убийцей, а он меня ранит – порвут, как с недотепой, который не умеет постоять за себя. Девяносто шансов из ста, что они именно так и поступят. Теперь понятно тебе, почему я сказал, что я конченый человек и пропало все: и мой кредит, и репутация, и Кшемень?

Поланецкий махнул беспечно рукой с безучастностью мужчины к другому мужчине, до которого ему мало дела.

– Ба! – воскликнул он. – Кшемень могу и я у тебя купить. Но положение действительно пиковое. Как ты думаешь с Гонтовским поступить?

– Обиды я до сих пор никому не спускал, – ответил Машко. – Шафером моим ты отказался быть, так, может, согласишься быть секундантом?

– В этом не могу отказать.

– Благодарю. Гонтовский остановился в «Саксонии».

– Завтра я буду у него.

После ухода Машко Поланецкий собрался к Плавицким, думая провести у них остаток вечера.

«С Машко шутки плохи, – размышлял он по пути, – это может печально кончиться, но мне-то какое дело? И вообще, что они все для меня и что я им? Как, в сущности, одинок на свете человек!»

Но внезапно понял: Марыня – вот единственное небезразличное ему существо, которому и до него есть дело.

И едва он вошел в комнату, как ее рукопожатие тотчас это подтвердило.

– Я знала, что вы придете, – сказала она своим приятным, спокойным голосом. – Видите, для вас и чашка поставлена.

ГЛАВА XXIII

У Плавицких Поланецкий застал Гонтовского. Молодые люди поздоровались сдержанно, с явным недружелюбием. Гонтовский в тот день чувствовал себя особенно несчастным. Старик Плавицкий, как обычно, подтрунивал над ним – даже больше обычного: он был в отменном расположении духа, рассчитывая на изрядное наследство после кончины Плошовской. Марыню сковывало присутствие Гонтовского, и, скрывая это, она была с ним подчеркнуто любезна и приветлива. Поланецкий же делал вид, будто вовсе его не замечает. Старик Плавицкий ничего, по-видимому, не знал, и Гонтовский боялся, как бы Поланецкий не выдал его, намекнув о ссоре с Машко.

Поланецкий сразу смекнул, что заинтересованный в его молчании «увалень» попал к нему в зависимость, и, хотя ради Машко не стал рассказывать о случившемся, не мог отказать себе в удовольствии подразнить Гонтовского. И принялся впервые после смерти Литки ухаживать в этот вечер за Марыней, что явно доставляло ей удовольствие. Оставив Гонтовского наедине с Плавицким, они прохаживались по комнате и оживленно беседовали. Потом сели возле пальмы, под которой Поланецкий после похорон видел пани Эмилию, и заговорили о поступлении ее в общину сестер. А Гонтовскому казалось, что так ворковать могут разве только обрученные, и он испытывал муки, какие переживает, наверно, лишь душа – и не в чистилище даже, ибо там еще есть надежда, а когда за ней закроются врата с надписью: «Lasciate ogni speranza»[27]. Видя их вот так, рядом, он уверился, что дубраву купил Поланецкий, желая сохранить для Марыни хоть часть Кшеменя, а значит, действовал с ее ведома и согласия. И при мысли, что он натворил, учинив Машко скандал, у него волосы вставали дыбом, и отвечал он Плавицкому невпопад, а то и вовсе нес околесицу, и тот тем откровенней потешался над «провинциалом», который последнего ума лишился в городе. Себя Плавицкий почитал уже варшавянином.

Но настал момент, когда молодые люди остались наедине: Марыня занялась в соседней комнате приготовлением чая, а Плавицкий пошел к себе за сигарой.

– Выйдемте после чая вместе, – воспользовавшись этим, обратился Поланецкий к Гонтовскому, – нам с вами надо потолковать по поводу вашего столкновения с Машко.

– Ладно, – угрюмо буркнул тот, сообразив, что Поланецкий – секундант Машко.

Пришлось выпить чаю, а потом еще довольно долго сидеть – не любивший рано ложиться Плавицкий предложил Гонтовскому сыграть партию в шахматы. Пока они играли, Поланецкий с Марыней опять сели в сторонку и повели оживленный разговор, причиняя этим «увальню» неимоверные страдания.

– Вам, верно, приятен приезд пана Гонтовского, он напоминает Кшемень, – сказал вдруг Поланецкий.

На лице Марыни выразилось удивление оттого, что Поланецкий заговорил о Кшемене, тогда как они по молчаливому уговору должны были избегать этого предмета.

– О Кшемене я больше не вспоминаю, – помолчав, ответила она.

Но она сказала неправду: в глубине души ей было бесконечно жаль тех мест, где она выросла, жаль своих трудов и неосуществившихся надежд. Но она считала, ее обязывает забыть долг и день ото дня растущее чувство к Поланецкому.

– Кшемень, – прибавила она взволнованно, – был причиной нашей ссоры, а я хочу мира между нами, мира навсегда.

И взглянула в глаза ему с тем очаровательным кокетством, на которое легкомысленная женщина способна всегда, а порядочная – лишь когда любит.

«Какая она добрая», – подумал Поланецкий, а вслух сказал:

– У вас есть против меня неотразимое оружие. Это оружие – доброта, с ее помощью можно меня заманить хоть в ад…

– Я никуда не собираюсь вас заманивать, – сказала она.

И, словно в подтверждение, засмеялась, качая своей красивой темноволосой головой, а Поланецкий, глядя на ее лицо и чуть великоватый улыбающийся рот, думал: «Люблю я ее или нет, но притягивает она меня, как магнит».

И никогда прежде – даже когда он не сомневался еще в своем чувстве, стараясь его побороть, – она не нравилась ему так и не вызывала такой симпатии.

Время было, однако, уже позднее, и, попрощавшись, они с Гонтовским вышли на улицу.

Поланецкий, не очень умевший сдерживаться, вдруг остановился и спросил злосчастного «увальня» почти вызывающе:

– Вы знали, что кшеменьскую дубраву купил я?

– Знал, – отвечал Гонтовский, – ваш агент, как его… который говорит, что татарин родом, заезжал ко мне в Ялбжиков и сказал, что вы.

– Почему же вы не мне скандал закатили, а Машко?

– Не устраивайте мне допрос, я прокурорского тона не люблю. Поскандалили мы с этим господином по той простой причине, что вы Плавицким ничего не должны, а он ежегодно должен им выплачивать обещанную сумму, и, если разорит Кшемень, с него взятки гладки. Вот вам ответ на вопрос, почему я с ним побранился.

вернуться

27

Оставь надежду всяк сюда входящий (ит.).