ГЛАВА XVIII

Поланецкий мчался к дому пани Эмилии, боясь не застать Литку в живых, – слуга по дороге сообщил ему, что у девочки сделались судороги, и она кончается. Пани Эмилия выбежала ему навстречу.

– Лучше! Лучше! – выдохнула она через силу.

– Доктор здесь?

– Да.

– А Литка?

– Уснула.

Лицо пани Эмилии, еще бледное от пережитого страха, выражало робкую надежду и радость. Губы у нее были совершенно белые, глаза воспаленные и красные, щеки горели. Целые сутки она не спала и смертельно устала.

Доктор, энергичный молодой человек, считал, что опасность миновала.

– Ни в коем случае нельзя допустить, чтобы приступ повторился, и мы этого не допустим.

Слова эти, сказанные уже при Поланецком, ободрили пани Эмилию. Они обнадеживали: ведь врач считал возможным предотвратить приступ. Но одновременно и предостерегали, что следующий может оказаться роковым. Но пани Эмилия цеплялась за малейшую надежду, как падающий в пропасть человек – за ветки деревьев, растущих на краю.

– Не допустим! Не допустим! – лихорадочно повторяла она, пожимая руку доктору.

Поланецкий украдкой глянул ему в глаза, словно желая удостовериться, не говорит ли он этого лишь для спокойствия матери, безотносительно к медицинским показаниям.

– Вы останетесь при больной? – не без умысла спросил он.

– Не вижу никакой необходимости, – отвечал врач. – Девочка измучена и, наверно, будет спать долго и крепко. Завтра я ее навещу, а сегодня со спокойной душой могу отправляться домой. – И обратился к пани Эмилии: – А вам тоже нужно непременно отдохнуть. Опасность миновала, и ни к чему больной видеть по вашему лицу, что вы устали и встревожены. Она еще слишком слаба, волнение ей может повредить…

– Я не смогу заснуть… – сказала пани Эмилия.

Доктор пристально посмотрел на нее своими светло-голубыми глазами.

– Через час вы ляжете и заснете, – внятно и раздельно произнес он. – И проспите шесть или восемь часов. – Ну, скажем, восемь… А завтра почувствуете себя окрепшей и отдохнувшей. Спокойной ночи!

– А как же капли, если девочка проснется?

– Капли даст ей кто-нибудь другой. Спокойной ночи.

И доктор откланялся. Поланецкий хотел было выйти следом, чтобы с глазу на газ расспросить о состоянии Литки, но раздумал, решив, что пани Эмилию это может встревожить, и дал себе слово завтра же зайти к нему домой и поговорить.

– Послушайтесь совета, – сказал Поланецкий, когда они остались вдвоем. – Вам нужно отдохнуть. А я пойду к Литке и обещаю ни на минуту не отлучаться.

Но она ничего не ответила, не переставая думать о девочке.

– Знаете, – сказала она немного погодя, – перед тем как заснуть, после приступа, она несколько раз спрашивала про вас… и про Марыню. «Где пан Стах?» – с этим вопросом и уснула.

– Бедная, дорогая девочка! Я все равно пришел бы после обеда. Мчался, не помня себя… Когда начался приступ?

– Перед полуднем. С утра она была грустная, будто уже чуяла. Вы ведь знаете, она всегда говорила мне, что чувствует себя хорошо, а тут видно было, что ей неможется, – перед тем как начался приступ, села возле меня и попросила взять ее за руку. А вчера – забыла вам сказать – странный вопрос мне задала: «Это правда, – говорит, – если больной ребенок попросит о чем-нибудь, ему никогда не отказывают?» Я сказала: правда, если, конечно, просьба выполнима. Что-то, видимо, не давало ей покоя, так как вечером, когда к нам заглянула Марыня, она опять спросила о том же. Перед сном повеселела, а с утра уже стала жаловаться, что задыхается. Хорошо, что я еще до начала приступа послала за доктором и он сразу приехал.

– А еще лучше, что ушел, уверенный, что приступ не повторится. По-моему, он действительно в этом убежден, – сказал Поланецкий.

– Велико милосердие господне! По бесконечной доброте своей… – подняла к небу глаза пани Эмилия, но, как ни крепилась, рыдания не дали ей договорить: радость, сменившая подавленную тревогу и отчаяние, разрешилась слезами.

Свойственная этой тонко чувствующей натуре экзальтированность всегда преобладала над рассудительностью, отчего пани Эмилия редко могла здраво оценить положение вещей. Так и сейчас она целиком отдалась убеждению, что с болезнью Литки покончено и приступ этот последний – девочка будет отныне совершенно здорова.

Поланецкому недостало ни духа, ни охоты остеречь ее от крайностей, удержать где-то посередине между отчаянием и радостью. Сердце сжалось у него от жалости, и он вновь небывало остро ощутил, как привязан, пускай совершенно платонически, к этой высокой души женщине. Будь Она его сестрой, он обнял бы ее и прижал к груди.

– Слава богу, слава богу! – сказал он, поцеловав ее нежную исхудалую руку. – А теперь, дорогая пани Эмилия, вам надо подумать о себе, а я иду к Литке и не отлучусь, пока не проснется.

Он оставил ее. У Литки царил полумрак: жалюзи были спущены, и лишь красноватые лучи заходящего солнца, проникая в щели между планками, слабо освещали комнату но небо вскоре заволоклось тучами. Литка крепко спала. Поланецкий сел подле нее, всмотрелся в ее спящее личике, и у него упало сердце. Она лежала навзничь; худые, прозрачные руки неподвижно покоились на одеяле, вокруг сомкнутых век залегла глубокая тень. Бледность, казавшаяся в красноватом сумраке восковой, приоткрытый рот и сам мертвый сон – все это придавало ее лицу выражение отрешенности, какое бывает у покойников. И только по тому, как едва приметно приподымались на груди оборки ночной кофточки, можно было заключить, что ребенок жив. Дыхание было спокойное и равномерное. Поланецкий долго всматривался в ее болезненное личико, чувствуя то же, что всегда при мысли о собственной жизни: самой природой предназначено ему быть отцом; наравне с женой он безгранично любил бы детей, в чем и нашел бы весь смысл и цель существования. Чувство это еще больше обострили жалость и нежность к этой девочке, чужой ему, но в эту минуту дорогой, как родное дитя. «Лишись она матери, – думалось ему, – взял бы ее к себе и знал, зачем живу».

И еще ему подумалось: если б ценой своей жизни можно было выторговать у смерти этого «котенка», над которым она кружит, как хищная птица над голубкой, он бы не поколебался. И не испытанное дотоле умиление охватило его: этот решительный, даже суровый человек готов был сейчас с такой нежностью целовать эти ручки и головку, на какую не всякая женщина способна.

Тем временем совсем стемнело. В комнату вошла пани Эмилия, рукой заслоняя голубоватый свет ночника.

– Спит? – шепотом спросила она, ставя ночник на столик в изголовье постели.

– Спит, – ответил Поланецкий тоже шепотом.

Мать стала всматриваться в спящую девочку.

– Видите, – продолжал тихо Поланецкий, – какое ровное и спокойное дыхание. Завтра ей будет лучше.

– Конечно, – с улыбкой отвечала мать.

– А теперь последуйте ее примеру. Идите спать! Не то я не на шутку рассержусь.

Глаза ее обратились на него, благодарно улыбаясь. В слабом голубоватом свете ночника она казалась волшебным видением. И, глядя на ее ангельское лицо, Поланецкий невольно подумал, что они с Литкой – точно неземные существа, по чистому недоразумению оказавшиеся в этом мире.

– Конечно, – повторила она. – Теперь я могу отдохнуть. Пришли Марыня с Васковским. Марыня хочет непременно остаться на ночь.

– Тем лучше. Она очень хорошо за ней ухаживает, Спокойной ночи!

– Спокойной ночи.

Опять оставшись один, Поланецкий стал думать о Марыне. Узнав, что сейчас увидит ее, ни о чем другом он думать уже не мог и все спрашивал себя: в силу какой удивительной загадки природы полюбил он не пани Эмилию, хотя она явно красивей и, наверно, добрей и лучше, сама способна на самоотверженную любовь, – а именно эту девушку, которую он несравненно меньше знал и, заслуженно или незаслуженно, меньше уважал? Стоило ей только появиться, и у него пробуждались чувства, которые мужчина испытывает лишь при виде своей избранницы, тогда как на пани Эмилию при всей ее женственности смотрел он, как на картину или статую. В чем тут дело, отчего, чем интеллигентней и утонченней человек чем впечатлительней, тем большее он различие проводит между женщинами? И он не находил другого ответа, кроме того, который слышал от молодого доктора, влюбленного в Краславскую: «Я ее не идеализирую, но ничего не могу с собой поделать» Однако это лишь подтверждало факт, а не объясняло, но искать причину уже времени не было: дверь открылась, и вошла Марыня. Они обменялись кивком. Поланецкий бесшумно переставил кресло к кровати больной, знаком указав Марыне сесть.