Таким образом, изданные материалы представляют собой не законченное произведение, а лишь «заготовки» для книги. Это «руда», из которой, отделив «пустую породу», писатель извлек бы, как всегда, все самое существенное. То, что нам известно уже о его способе работать, о тщательности, с которой он отсеивал все лишнее, о его постоянном стремлении к лаконизму, ясности и выразительности, устраняет в этом смысле всякие сомнения. Но для биографа важно не это. Важно то, что и в этой незаконченной книге, как и во всем ранее написанном, мы находим Антуана де Сент-Экзюпери.

В этой книге как бы сходятся в одном узле все основные нити предыдущих произведений, и в тоже время она принципиально от них отлична. Разговор с самим собой, начатый в первых произведениях писателя, уже в заключительных страницах «Военного летчика» переходящий в разговор с людьми, здесь окончательно становится попыткой подвести итог своим размышлениям вслух не только для себя, но и Для других. Это уже не вопросник, а попытка синтеза, который по замыслу автора должен стать поучением.

Мысль, неотступно преследующая Сент-Экзюпери все последние годы его жизни, заключена в вопросе: «Что можно, что нужно сказать людям?» — а основная проблема формулируется им так: «Есть лишь одна проблема, одна-единственная в мире — вернуть людям духовное содержание, духовные заботы». Он постоянно повторяет эту фразу, которая является, по его мнению, ключом к решению поставленной перед собой задачи.

И вот Сент-Экзюпери воссоздает мир в соответствии со своими .философскими концепциями в цитадели, чьим правителем и законодателем он является. Он отвергает существующий мир. Он — властитель из «Цитадели» и строит свой мир. Его единственный собеседник, а иногда и оппонент — немного таинственный и всемогущий старец, его отец. Этот старец представляется нам неким итогом цивилизации и мудрости, накопившихся с прошедших времен. Сам властитель — его духовный сын и преемник.

Но, отвергая мир в его настоящем, Сент-Экзюпери пытливо склоняется над этим настоящим, и прошедшим, «ибо единственное подлинное изобретение — это расшифровка настоящего в его несуразности и противоречиях... Прошлое не переделать, но настоящее лежит в беспорядке, как материалы у ног строителя, и вам надлежит выковать будущее».

Для «Цитадели» в большей части характерен стиль, уже знакомый нам по последним страницам «Военного летчика». То ли обстановка — милая ему пустыня, — служащая фоном для книги, то ли общая настроенность последних лет жизни, то ли писатель прибегает к такому анахронизму формы, дабы подчеркнуть связь с прошлым (вспомним в «Военном летчике»: «Моя цивилизация — наследница бога»), но Сент-Экзюпери потянуло на что-то напоминающее по стилю коран. В отличие от «Карнэ» (философских записок) философские вопросы в «Цитадели» решаются поэтическими средствами. В этом единственное, что по замыслу роднит эту книгу с замыслом, Ницше, воплощенным в «Так говорил Заратустра». По некоторым свидетельствам можно предположить, что Сент-Экзюпери начал ее вообще как поэму в прозе. И в том виде, в каком «заготовки» для книги дошли до нас, в них все время ощущается борьба философа с поэтом. Иногда преобладает один, иногда другой. Подчас, как показывает нижеприведенная выдержка, в нем просыпается прежний Антуан с его саркастическим юмором, и он разражается почти памфлетом:

«И явились ко мне жандармы во всем блеске своего скудоумия. Они пытались меня обморочить.

— Мы открыли причину упадка империи. Все дело в одной секте, которую надо искоренить.

— Вот как! — воскликнул я. — А из чего вы заключаете, что эти люди поддерживают друг с другом связь?

Жандармы мне рассказали о совпадениях в доведении этих люден, о их сродстве, выражающемся в разных признаках, и о месте их встреч.

— А из чего вы заключаете, что они являются угрозой для империи?

И они рассказали мне о преступлениях этих людей: продажности одних, насилиях, совершенных другими, подлости многих из них и об их уродствах.

— Вот как! — заметил я. — Мне известно существовании куда более опасной секты. Опасность ее в том, что никому никогда еще не приходило в голову с ней бороться.

— Что за секта? — встрепенулись мои жандармы.

Ибо созданные для кулачной расправы жандармы хиреют, когда некого тузить.

— Секта людей, — отвечал я, — у которых родинка на левом виске.

Ничего не поняв, жандармы ответили мне только ворчанием. Потому что жандарму, чтобы тузить, вовсе незачем понимать. Он молотит кулаками, а кулаки не обладают мозгами.

Тем не менее один из них, бывший плотник, два-три раза кашлянул.

— Эти люди ничем не проявляют своего сродства. И они нигде не собираются вместе, — робко заметил он.

— Вот именно, — возразил я. — В этом и опасность. Они проходят незамеченными. Но как только я издам декрет и вызову против них всеобщую ненависть, тотчас же они начнут искать взаимной близости, объединяться, селиться вместе и, восстав против народного правосудия, осознают свою принадлежность к некоей касте.

— В сем есть великая правда, — хором поддакнули жандармы.

Но бывший плотник снова кашлянул.

— Я знаю одного такого: он кроток, великодушен, честен. И он заработал три ранения, защищая империю...

— Верно, — отвечал я. — Но разве из того факта, что женщины легкомысленны, ты выводишь, что нет среди них ни одной здравомыслящей? Разве, зная, что генералы крикливы, ты исключаешь возможность того, что подчас тот или иной из них застенчив? Не обращай внимания на исключения. Как только отсеешь тех, кто отмечен знаком, покопайся в их прошлом. Они источник преступлений, грабежей, насилий, предательства, обжорства, всякого бесстыдства. Быть может, ты утверждаешь, что им не присущи такие пороки?

— Да нет же! — хором воскликнули жандармы, почувствовав пробуждающийся зуд в кулаках.

— Ну, а если дерево дает гнилые плоды, винишь ты в этом плоды или дерево?

— Дерево! — воскликнули жандармы.

— И разве может наличие нескольких не тронутых гнилью плодов снять вину с дерева?

— Нет! Нет! — заорали жандармы. Они, к счастью, любят свое ремесло, а оно вовсе не в том, чтобы кого-либо оправдывать.

— И, следовательно, справедливо очистить империю от людей, отмеченных родинкой на левом виске.

Но бывший плотник снова кашлянул.

— Даю тебе высказать свой возражения, — сказал я ему, в то время как его товарищи, верные своему нюху, многозначительно уставились на его левый висок. Один из них осмелел и, смерив своего подозрительного коллегу взглядом, заявил:

— А не имел ли он в виду, говоря, что знает одного такого преступника, своего брата... или отца или кого-нибудь из близких?

И все жандармы одобрительно заворчали.

И тогда я дал волю своему гневу.

— Еще опаснее секта людей с родинкой на правом виске! Ибо о них мы и не подумали! А значит, она еще лучше законспирировалась. Но всего опаснее секта тех, кто вообще не отмечен никакой родинкой, ибо эти люди замаскировались и бродят среди нас, как настоящие заговорщики. И в конечном счете, разобравшись в сектах, я выношу обвинительный приговор секте всего человечества, потому что не вызывает сомнения: она — источник преступлений, грабежей, насилий, продажности, обжорства и веяного бесстыдства. И поскольку жандармы, хотя они и жандармы, все же человеки, я удобства ради с них начну необходимую чистку. Поэтому приказываю жандарму, которым является каждый из вас, схватить живущего в нем человека и бросить его на солому тюремной камеры!

И ушли мои жандармы. Ошарашенные, они сопели носами и пытались что-то сообразить, но без большого успеха. Потому что так уж заведено: думать они умеют только кулаками.

Однако я задержал плотника. Он потупил глаза и прикинулся таким скромником.

— Ты разжалован! — сказал я ему. — Истина для плотника — поскольку дерево сопротивляется, тонкая и противоречивая — не истина для жандарма. Если в уставе сказано, что на черную доску выносятся все люди, отмеченные родинкой на виске, хочу, чтобы, едва заслышав о них, мои жандармы чувствовали, как у них набрякают кулаки... Отсылаю тебя к твоим плотничьим инструментам. Делаю это из опасения, что твоя неуместная любовь к справедливости может когда-нибудь вызвать ненужное кровопролитие».