Несколько ниже он наткнулся на часового, но тот его пропустил, не заметив его. Зато еще немного дальше другой часовой его окликнул; а когда он переходил мост, перекинутый через рыбный пруд, офицер, обходивший караулы, еще раз остановил его. Ему показалось, что видимость караульной службы была на этот раз более подчеркнутая, чем обыкновенно, но всякое чувство любопытства совершенно умерло теперь в его душе и все эти задержки только раздражали его. Сторож у заднего входа дворца пропустил его и, по-видимому, был удивлен, увидя его столь расстроенным; но принц торопливо взбежал по черной лестнице и по задним коридорам и ходам добрался никем незамеченный до своей спальни. Здесь он сбросил с себя платье и бросился на постель, не зажигая огня. А бальная музыка продолжала играть в веселом живом, темпе, и за этими звуками ему все еще продолжали слышаться звуки ненавистной песни лесоторговцев и стук копыт их коней, спускавшихся под гору.

ЧАСТЬ II

О ЛЮБВИ И ПОЛИТИКЕ

I. О том, что произошло в библиотеке

На следующее утро, без четверти шесть, доктор Готтхольд уже сидел за своим бюро в библиотеке; подле него стояла чашка черного кофе, а взгляд его блуждал временами по бюстам писателей, украшавшим библиотеку, и по корешкам бесчисленных книг, в остальное же время он внимательно просматривал то, что было написано им накануне. Это был человек лет сорока, со светлыми, как лен, волосами, тонким, несколько истомленным лицом и умным, блестящим, но несколько потускневшим взглядом. Ложась рано и вставая рано, он посвящал свою жизнь двум вещам: эрудиции, т. е. науке, и рейнвейну. Между ним и Отто существовала старинная тайная дружба; они редко встречались, но когда это случалось, всегда встречались, как старые близкие друзья. Готтхольд, девственный служитель и жрец науки, завидовал своему двоюродному брату всего в продолжение каких-нибудь полусуток, — в тот день, когда тот женился, но никогда не завидовал его престолу, его положению и его привилегиям.

Чтение было весьма малопринятое при местном Грюневальдском дворе развлечение, а потому длинная, широкая, светлая, залитая солнцем галерея, уставленная бесчисленными шкафами и полками книг и бюстами великих людей, именовавшаяся дворцовой библиотекой, в сущности была частным рабочим кабинетом доктора Готтхольда, где ему никто никогда не мешал. Но в среду утром недолго ему пришлось посидеть над своими манускриптами, так как едва он успел углубиться в свою работу, как отворилась дверь, и в библиотеку вошел принц Отто. Доктор смотрел на него в то время, как он шел по длинной зале, и лучи солнца, падая в каждое из высоких сводчатых окон, поочередно обдавали его своим светом и сиянием. Отто казался таким веселым, походка его была такая легкая, красивая, одет он был так безукоризненно, так вылощен, вычищен, изящно причесан, весь такой показной, такой царственно элегантный, что в душе его кузена-отшельника даже шевельнулось какое-то враждебное чувство к этой изящной кукле.

— С добрым утром, Готтхольд, — сказал Отто, опускаясь в кресло подле рабочего стола доктора.

— С добрым утром, Отто, — ответил библиотекарь, — я не подозревал, что ты такая ранняя пташка. Что это, случайность, или же ты начинаешь исправляться?

— Пора бы, кажется, — ответил принц.

— Не могу тебе ничего сказать на это, — отозвался доктор, — я и слишком большой скептик, чтобы давать этические советы, а что касается благих намерений, то в них я верил только, когда был очень молод; ведь они обыкновенно бывают цвета радужной надежды.

— Если обсудить хорошенько, — сказал Отто, преследуя свою мысль, — я не популярный монарх, — при этом он взглянул в окно и спросил: — ведь так? Не популярный?

— Не популярный? — повторил за ним доктор. — Ну, тут я делаю некоторое различие. Видишь ли, по-моему, есть несколько видов популярности, — при этом он откинулся на спинку своего кресла и свел руки так, что концы пальцев одной руки коснулись концов пальцев другой — во-первых, есть книжная популярность, совершенно безличная и столь же нереальная, как ночной кошмар или видение; затем, есть политическая популярность; это нечто смешанное, и, наконец, есть твоя популярность — самая личная из всех, и самая реальная! В тебя влюбляются все женщины, ты всем им нравишься, тебя боготворят все твои конюхи и лакеи. Зная тебя сколько-нибудь, любить тебя так же естественно, как естественно приласкать хорошенькую комнатную собачку, видя ее подле себя. Если бы ты был хозяином лесопильного завода или трактирщиком, ты, наверное, был бы самым популярным гражданином в целом Грюневальде; но как принц ты, конечно, идешь не той дорогой, и то, что ты и сам это сознаешь, вероятно, достойно одобрения.

— Ты полагаешь, что это достойно одобрения? — спросил Отто.

— Да, вероятно, во всяком случае это по-философски.

— По-философски, но не по-геройски! — заметил Отто.

— Ну, как тебе сказать? Сознавать свои ошибки, — это, пожалуй, своего рода героизм; но все же это не совсем то, что называлось геройским поступком у доблестных римлян, — усмехнулся доктор.

Принц Отто придвинул свое кресло ближе к столу и, опершись на него обеими локтями, уставился пристальным взглядом прямо в лицо доктора.

— Короче говоря, — спросил он, — ты хочешь сказать, что этого мало, что это еще не геройство?

— Ну, пожалуй, — согласился после некоторого колебания доктор Готтхольд, — если хочешь, да, это еще не геройство. Но ведь ты, кажется, никогда и не претендовал на это, никогда не старался выдавать себя за героя, и это именно та черта, которая мне особенно нравилась в тебе; то, чем я склонен был любоваться в тебе, именно это полное отсутствие в тебе всякого рода претензий. Дело в том, что сами названия различных добродетелей и достоинств звучат настолько заманчиво для большинства людей, что почти все мы пытаемся заявить свое право на обладание ими и стараемся уверить себя и других, что мы совмещаем в себе большинство, если не все, как бы противоречивы они ни были по отношению друг к другу. Почти все мы хотим непременно быть одновременно и отважны, и осторожны, и одновременно похваляемся и своей гордостью, и своей скромностью и смирением. Почти все, но только не ты! Ты всегда без всяких компромиссов оставался самим собой, и это было прекрасно! Это отрадно было видеть, и я всегда говорил: «нет человека, более чуждого всякого рода претензий, чем Отто».

— И претензий, и условий! — воскликнул принц. — Я всегда был менее причастен к жизни, чем дохлая собака в своей будке! Но теперь я должен решить вопрос: может ли из меня при большом усилии и самоотречении выйти хотя бы только терпимый правитель и монарх? Да или нет?

— Никогда! — воскликнул доктор. — Брось ты совсем эту мысль! Да и кроме того, ведь ты же никогда не сделаешь этого большого усилия, дитя мое!

— Нет, Готтхольд, на этот раз ты от меня так легко не отвертишься, — сказал Отто; — пойми, что если я органически, по самому существу своему, не пригоден быть государем, то какое же право я имею на эти деньги, дворец, содержание и стражу? Ведь если так, то я чуть не вор! И могу ли я после того применять к другим людям карающий их проступки закон?

— Да-а… я не могу не признать в этом некоторой затруднительности твоего положения, — сказал Готтхольд. — Но ведь все это дело привычки, все это давно вошло в обычай…

— Но разве я не могу постараться стать настоящим правителем этой страны? Разве я не обязан хотя бы попытаться? И при твоем содействии, руководствуясь твоими разумными советами…

— Моими советами?! Что ты, Бог с тобой, Отто! — воскликнул доктор. — Боже упаси!

И хотя принцу Отто было теперь вовсе не до смеха, он все же улыбнулся и, смеясь, возразил:

— А вообрази себе, меня вчера уверяли, что такой человек, как я, в дружественном союзе с таким человеком, как ты, в качестве советника, могли бы вдвоем составить весьма удовлетворительное правительство.