— Я предпочел бы, чтобы это совершилось скорее, — проговорил он. — Я хочу только успеть написать одно письмо, которое прошу доставить принцессе.

— Хорошо, — сказала госпожа фон Розен. — Я вам советовала, я просила вас сопротивляться, но если вы, вопреки всему, решили быть безгласны и покорны, как овца в предстоящей жизни, это утешение стригущему ее, то мне остается только идти и принять необходимые меры для вашего ареста. Что за горькая насмешка судьбы! Я, которая готова была бы отдать жизнь, чтобы спасти вас от этого, я же должна руководить всеми подробностями этого ареста. Дело в том, что я взялась… — она на минуту замялась, — я взялась устроить все это дело, надеясь, поверьте мне, мой дорогой друг, надеясь быть вам полезной! Клянусь вам в том спасением моей души! Но раз вы не хотите воспользоваться моими услугами, то хоть, но крайней мере, окажите мне сами услугу в этом печальном деле. Когда вы будете готовы и когда вы сами того пожелаете, приходите к статуе Летящего Меркурия, к тому самому месту, где мы вчера встретились с вами. Для вас это будет не хуже, а для всех нас, я говорю вам вполне откровенно, это будет гораздо лучше! Вы согласны?

— Конечно! Как могли вы в том сомневаться, дорогая графиня! Если уж я раз решился на самое главное, то стану ли я спорить или говорить о подробностях. Идите с Богом и примите мою самую искреннюю, самую горячую благодарность; после того, как я напишу несколько строк, в которых прощусь с ней, я оденусь и немедленно поспешу к указанному месту. Сегодня ночью я не встречу там столь опасного молодого кавалера, — добавил он, улыбаясь с присущей ему милой любезностью.

Когда госпожа фон Розен ушла, Отто призвал на помощь все свое самообладание; он стоял лицом к лицу с затруднительным, горьким и обидным положением, из которого он хотел, если возможно, выйти с честью, сохранив свое чувство достоинства. Что касается самого важного факта, то в этом отношении он ни минуты не колебался и не раздумывал. Он вернулся к себе после своего разговора с Готтхольдом до того расстроенный, разбитый душевно, до того потрясенный и измученный, до того жестоко униженный и пристыженный, что теперь он встретил эту мысль о заточении почти с чувством облегчения. Это был во всяком случае шаг, который, ему казалось, можно было считать безупречным, и кроме того, это был выход из его мучительного общественного положения.

Он сел и взял перо в руки, чтобы написать письмо Серафине; и вдруг в его душе вспыхнул гнев. Длинная вереница его снисхождений, его попустительств, его долготерпение вдруг воскресли в памяти; и все это теперь у него перед глазами превратилось в нечто чудовищное; но еще более чудовищными представлялись ему та холодность, тот черствый эгоизм и жестокость, какие были необходимы для того, чтобы вызвать подобное поведение. И перо так сильно дрожало теперь в его руке, что он принужден был подождать, прежде чем начать писать. Теперь он и сам был удивлен, даже поражен тем, как это его покорность судьбе вдруг разом исчезла и уступила место чувству глубокого возмущения; и несмотря на все свои усилия, он уже не мог вернуть себе прежнее спокойствие духа. Он прощался с принцессой в нескольких раскаленных, как раскаленное до бела железо, словах, прикрывая клокотавшее в его душе возмущение и отчаяние именем любви, и называл свое бешенство прощением… Затем он окинул прощальным взглядом свои комнаты; выйдя в сад, он взглянул на дворец, который столько лет был его дворцом и отныне перестал принадлежать ему, и поспешил к назначенному месту, сознавая себя добровольным пленником любви или собственной гордости.

Он вышел из дворца тем маленьким интимным ходом, которым он, бывало, так часто уходил в менее торжественные минуты. Привратник выпустил его, ничуть не удивленный его уходом. Отрадная прохлада ночи и ясное звездное небо встретили его за порогом родного дома, который он теперь покидал, вероятно, навсегда. Отто оглянулся кругом и глубоко вдохнул в себя ночной воздух, пропитанный ароматом земли. Он поднял глаза к небу, и беспредельный небесный свод подействовал как-то успокоительно на его душу. Его крошечная, ничтожная, чванливо раздутая жизнь разом съежилась до ее настоящих размеров, и он вдруг увидел себя, этого великого мученика с пламенеющим в груди сердцем — крошечной былинкой, едва приметной под беспредельным, холодным, ясным небом. При этом он почувствовал, что все жгучие обиды уже больше не жгли душу, что волновавшие его чувства улеглись в груди, что терзавшие его мысли как будто разлетелись или заснули. Чистый свежий ночной воздух здесь, под открытым небом, и тишина уснувшей природы своим безмолвием как будто отрезвили его, и он невольно облегчил свою душу, прошептав: «прощаю ее, и если ей нужно мое прощение, то я даю его ей от всей души!… Бог с ней!»

И быстрым легким шагом он бодро прошел через сад, вышел в парк и дошел до статуи Летящего Меркурия. В этот момент какая-то темная фигура отделилась от пьедестала и приблизилась к нему.

— Прошу извинения, сударь, — сказал мягкий мужской голос, — но я позволю себе спросить вас, не ошибаюсь ли я, принимая вас за его высочество принца Отто? Мне было сказано, что принц рассчитывает найти меня здесь.

— Мне кажется, что со мной говорит господин Гордон? — спросил Отто.

— Да, полковник Гордон, — отозвался офицер. — Это столь щекотливое дело, столь деликатное и столь неприятное для человека, на которого оно возложено, что для меня является громадным облегчением, что все идет так гладко до сих пор. Экипаж здесь, он ждет нас в нескольких шагах отсюда; разрешите мне, ваше высочество, следовать за вами?

— В настоящее время я дожил, полковник, до того счастливого момента в моей жизни, когда мне приходится получать разрешение, а не отдавать приказания, — сказал принц.

— Весьма философское замечание, ваше высочество, — промолвил полковник, — чрезвычайно уместное и меткое. Положительно, его можно было бы приписать Плутарху. К счастью, я совершенно чужд по крови и вашему высочеству, и всем в этом княжестве. Но даже и при этих условиях это возложенное на меня поручение мне очень не по душе. Однако теперь уже изменить этого нельзя и так как с моей стороны, мне кажется, должное уважение к особе вашего высочества ничем не было нарушено, насколько это в моей власти, а ваше высочество принимает все это так хорошо, то я начинаю надеяться, что мы прекрасно проведем время в дороге; да, положительно, прекрасно, я в том уверен! Ведь, в сущности, тюремщик тот же сотоварищ по заключению, если присмотреться поближе!

— Могу я вас спросить, господин Гордон, что побудило вас принять на себя эти опасения и, как мне кажется, неблагодарные обязанности? — спросил Отто.

— Весьма простая причина, как мне кажется, — совершенно спокойно ответил наемный офицер. — Я покинул родину и приехал служить сюда, чтобы заработать копейку, а на этом посту мне обещано двойное жалование.

— Ну, что же, я не стану вас осуждать, милостивый государь, — сказал принц, — у каждого человека свои соображения. А вот и экипаж!

Действительно, на перекрестке двух аллей парка стоял экипаж, запряженный четверкой, заметный среди темноты по зажженным фонарям, а несколько дальше, в некотором расстоянии от ожидавшего экипажа, в тени деревьев выстроилось человек двадцать улан в конном строю, назначенных для эскорта принца.

XIII. Спасительница фон Розен: действие третье — она раскрывает глаза Серафине

Когда госпожа фон Розен вышла от принца, она прямо поспешила к полковнику Гордону и, не удовольствовавшись передачей своих распоряжений и предписаний, лично проводила полковника к статуе Летящего Меркурия. Понятно, что полковник предложил ей руку, и разговор между этими двумя заговорщиками завязался громкий и оживленный. Дело в том, что графиня в этот вечер была, можно сказать, в угаре торжества и сильных впечатлений; все ей удавалось как нельзя лучше, и смех и слезы одинаково просились у нее сегодня наружу. Глаза ее горели и сияли гордостью и удовольствием, румянец, которого обыкновенно недоставало ее лицу, теперь горел у нее на щеках, делая ее необычайно красивой: еще немножко и Гордон был бы у ее ног, или, по крайней мере, так думала она и вместе с тем презрительно отвергала эту мысль.