Вечер выдался облачный; когда первый ночной дозор обошел наш навес и направился к крепостным стенам, на небе не видно было ни звездочки; мы заняли свои места и сквозь шорох городского прибоя, доносившегося со всех сторон, еще слышали оклики стражи, обходящей замок. Лакла — старшина, председатель суда чести, поставил нас в позицию, вручил нам палки и отошел. Чтобы не испачкать платье кровью, мы оба разделись и остались в одних башмаках; ночная прохлада окутала наши тела словно бы влажной простыней. Противника моего сама природа создала куда лучшим фехтовальщиком, нежели меня: он был много выше, настоящий великан, и силу имел под стать сложению. В непроглядной тьме я не видел его глаз; а при том, что палки наши были слишком гибки, я был не вполне уверен, сумею ли парировать удары. Лучше всего, решил я, если удастся извлечь выгоду из своего недостатка — едва будет дан сигнал, я пригнусь и мгновенно сделаю выпад. Это значило поставить свою жизнь на одну-единственную карту: если я не сумею ранить его смертельно, то защищаться в таком положении уже не смогу; но хуже всего, что при этом я подставлял под удар лицо, а лицо и глаза мне меньше всего хотелось подвергать опасности.

— Allez![7] — скомандовал старшина.

В тот же миг мы оба с одинаковой яростью сделали выпад и, если бы не мой маневр, сразу же пронзили бы друг друга. А так он лишь задел мое плечо, моя же половинка ножниц вонзилась ему ниже пояса и нанесла смертельную рану; великан всей своей тяжестью опрокинулся на меня, и я лишился чувств.

Очнувшись, я увидел, что лежу на своей койке, и в темноте смутно различил над собою с дюжину голов, и порывисто сел.

— Что случилось? — воскликнул я.

— Тс-с! — отозвался старшина. — Слава богу, все обошлось. — Он сжал мне руку, и в голосе его послышались слезы. — Это всего лишь царапина, сынок. Я здесь, и уже о тебе позабочусь. Плечо твое мы перевязали, одели тебя, теперь все обойдется.

При этих словах ко мне воротилась память.

— А Гогла? — выдохнул я.

— Его нельзя трогать с места. Он ранен в живот, его дело плохо, — отвечал старшина.

При мысли, что я убил человека ножницами, мне стало тошно. Убей я не одного, а десятерых выстрелами из мушкета, саблей, штыком или любым другим настоящим оружием, я не испытал бы таких угрызений совести, чувство это еще усиливали все необычные обстоятельства Нашего поединка — и темнота, и то, что мы сражались обнаженные, и даже смола на бечевке. Я кинулся к моему недавнему противнику, опустился подле него на колени и сквозь слезы только и сумел позвать его по имени.

— Не распускай нюни. Ты взял верх. Sans rancune.[8]

От этих слов мне стало еще тошней. Мы, два француза на чужой земле, затеяли кровавый бой, столь же чуждый истинных правил, как схватка диких зверей. И теперь он, который всю свою жизнь был отчаянным задирой и головорезом, умирает в чужой стороне от мерзкой раны и встречает смерть с мужеством, достойным Байяра. Я стал просить, чтобы позвали стражу и привели доктора.

— Может быть, его еще можно спасти! — воскликнул я.

Старшина напомнил мне наш уговор.

— Если бы Гогла ранил тебя, — сказал он, — пришлось бы тебе лежать здесь и дожидаться патруля. Ранен Гогла, и ждать придется ему. Успокойся, сынок, пора бай-бай.

И так как я все еще упорствовал, он сказал:

— Это слабость, Шандивер. Ты меня огорчаешь.

— Да-да, идите-ка вы все по местам, — вмешался Гогла и в довершение обозвал нас всех одним из своих любимых смачных словечек.

После этого все мы улеглись во тьме по местам и притворились спящими, хотя на самом деле никому не спалось. Было еще не поздно. Из города, что раскинулся далеко внизу, со всех сторон доносились шаги, скрип колес, оживленные голоса. Несколько времени спустя облачный покров растаял и в просвете меж навесом и неровной линией крепостных стен засияли бесчисленные звезды. А здесь, среди нас, лежал Гогла и порою, не в силах сдержаться, стонал.

Вдалеке послышались неторопливые шаги: приближался дозор. Вот он завернул за угол, и мы его увидели: четверо солдат и капрал, который усердно размахивал фонарем, чтобы свет проникал во все уголки двора и под навесы.

— Ого! — воскликнул капрал, подойдя к Гогла.

Он наклонился и посветил себе фонарем. Сердца наши неистово заколотились.

— Чья это работа, черт подери? — воскликнул капрал и громовым голосом подозвал стражу.

Мы вскочили на ноги; перед нашим навесом столпились солдаты, замерцали огни фонарей; сквозь толпу прокладывал себе дорогу офицер. Посредине лежал обнаженный великан, весь в крови. Кто-то еще раньше укрыл его одеялом, но, терзаемый нестерпимой болью, Гогла наполовину его скинул.

— Это — убийство! — закричал офицер. — Вы, зверье, завтра вы за это ответите.

Гогла подняли и положили на носилки, и он на прощание весело, со смаком выбранился.

Глава III

В действие вступает майор Шевеникс, а Гогла сходит со сцены

Не было никакой надежды, что Гогла выживет, и с него, не теряя ни минуты, сняли допрос. Он дал одно-единственное объяснение случившемуся: он, мол, покончил с собой, так как ему осточертели англичане. Доктор утверждал, что о самоубийстве не может быть и речи: об этом свидетельствует вид и форма раны, угол, под которым она нанесена. Гогла отвечал, что он куда хитрей, чем воображает лекарь: он воткнул оружие в землю и кинулся на острие — «прямо как Водоносность», прибавил он, подмигнув санитарам. Доктор, щеголеватый, краснолицый и — очень беспокойный человечек, презрительно фыркал и ругал своего пациента на чем свет стоит.

— От него толку не добьешься! — восклицал он. — Настоящий дикарь. Если бы только нам найти его оружие!

Но оружия этого уже не существовало. Просмоленную бечевку, вероятно, занесло ветром куда-нибудь в канаву, обломки палки скорее всего валялись в разных углах двора, а вот, взгляните, какой-то тюремный франт, наслаждаясь утренней свежестью, ножницами аккуратно подстригает ногти.

Натолкнувшись на непреклонное упорство раненого, тюремное начальство, конечно же, принялось за остальных. Оно пустило в ход все свое умение. Нас опять и опять вызывали на допрос, допрашивали и поодиночке и сразу по двое, по трое. Чем только нам не грозили, как только не искушали! Меня вызывали на дознание раз пять, не меньше, и всякий раз я выходил победителем. Подобно старику Суворову, я не признаю солдата, которого можно застичь врасплох нежданным вопросом; солдат должен отвечать так же, как идет в атаку, — живо и весело. У меня может недостать хлеба, денег, милосердия, но еще не было случая, чтобы мне недостало умения ответить, когда меня спрашивают. Товарищи мои, если и не все были столь же находчивы, не уступали мне в стойкости, и могу сразу же сказать, что в ту пору следствие так ничего и не добилось, и тайна смерти военнопленного Гогла осталась нераскрытой. Таковы были французские ветераны! Однако я буду несправедлив, если не скажу, что то был особый случай; при обычных обстоятельствах кое-кто мог и споткнуться, его могли застращать и вынудить к признанию; на сей же раз всех нас накрепко связывало не только простое товарищество, но и общая тайна, все мы были соучастниками в некоем тайном заговоре, равно стремились его осуществить, и, раскройся он, все одинаково понесли бы наказание. Нет нужды опрашивать, каков был этот замысел: лишь одно желание может зреть в неволе, лишь один замысел может быть там взлелеян. И мысль, что наш подземный ход уже почти готов, поддерживала нас и вдохновляла.

Как я уже говорил, из схватки с тюремными властями я вышел победителем; следствие скоро зашло в тупик и заглохло, как глохнет песенка, когда никто ее не слушает, и все же я был разоблачен; после того, как меня защитил мой же противник, я сам разоблачил себя, можно считать, сам во всем признался, едва ли не сам поведал причину нашей ссоры и тем уготовал себе в будущем на редкость опасное и неприятное приключение. Это случилось на третье утро после дуэли, Гогла был все еще жив, и тут пришло время давать урок майору Шевениксу. Я радовался этому занятию не оттого, что он много мне платил — по натуре он был скуп, и я получал от него всего каких-нибудь восемнадцать пенсов в месяц, — но оттого, что мне пришлись по вкусу его завтраки, а в какой-то мере и он сам. Как-никак он был человек образованный, все же прочие, с кем мне доводилось беседовать, если и не держали книгу вверх ногами, не задумываясь, вырывали из нее страницы, чтобы разжечь трубку. Ибо, повторяю, товарищи мои по плену были все, как на подбор, люди невежественные, и в Эдинбургском замке узники более просвещенные ничему не обучали остальных, как в некоторых других тюрьмах, куда человек вступал, не зная грамоты, а выходил обогащенный знаниями, годный для вполне серьезных занятий. Шевеникс был хорош собой — шесть футов росту, великолепная осанка, правильные черты лица, необычайно ясные серые глаза — и для чина майора на удивление молод. Казалось бы, придраться не к чему и, однако, впечатление он производил неприятное. Быть может, он был не в меру чистоплотен, от него так и разило мылом. Чистоплотность — отличное свойство, но я терпеть не могу, когда у мужчины ногти сверкают, словно покрытые лаком. И, право же, он был уж чересчур сдержан и хладнокровен. Этому молодому офицеру, видно, чужд был юношеский жар, стремительность и живость воина. От его доброты веяло холодом, доходящим до жестокости; его неторопливость выводила из терпения. Возможно, дело тут было в его нраве, столь противоположном моему, но даже в те дни, когда он был мне весьма полезен, я всякий раз приближался к нему с недоверием и осторожностью.

вернуться

7

Здесь: начали! (франц.)

вернуться

8

Я на тебя не в обиде (франц.).