Мы прибывали на стоянки в самые несусветные часы, и расположены они были — в самых несусветных местах. Могу сразу сказать, что первый мой опыт оказался удачнее остальных. Больше нигде нас не принимали так хорошо, как у Берчела Фенна. Да и странно было бы в таком долгом и тайном путешествии ждать чего-либо иного. Во время первой стоянки мы пролежали шесть часов в сенном сарае, который одиноко стоял в чахлом, заболоченном фруктовом саду; чтобы сделать его более привлекательным в наших глазах, нам сказали, что однажды в нем было совершено чудовищное убийство и теперь здесь обитает призрак убитого. Но уже занималось утро, и мы чересчур утомились, чтобы пугаться привидений. На вторые или третьи сутки мы около полуночи сделали привал прямо на голой, поросшей вереском равнине, укрылись за редкими кустами терновника, развели костер, чтобы согреться, поужинали, точно нищие, хлебом и куском холодной свинины и, точно цыгане, уснули, протянув ноги к огню. Между тем Кинг вместе с повозкой скрылся неведомо куда, чтобы сменить лошадей, и лишь поздним хмурым утром, когда он наконец вернулся, мы смогли продолжать путь. В другой раз мы остановились посреди ночи в ветхом, выбеленном известкой двухэтажном домишке, его окружала изгородь из бирючины; морозная луна безучастно светила в окна второго этажа, но окна кухни были освещены пламенем очага; его отблески лежали на крыше и отражались от тарелок, висевших на стенах. Кинг долго барабанил в дверь; не сразу ему удалось разбудить старую каргу, которая дремала в кресле у очага вместо того, чтобы бодрствовать и поджидать нас; наконец нас впустили в дом и напоили горячим чаем. Старуха эта приходилась теткой Берчелу Фенну и безо всякой охоты помогала ему в его рискованном ремесле. Хотя дом стоял на отшибе, а час был вовсе не подходящий ни для прохожих, ни для проезжих, хозяйка разговаривала с Кингом только шепотом. В этом неизменно опасливом перешептывании было что-то гнетущее, словно в доме кто-то тяжко болен. Боязливость хозяйки невольно передалась и всем нам. Мы затаились и затихли, как мыши, когда кошка близко; стоило за едой кому-нибудь звякнуть ложкой, и все вздрагивали; когда, наконец, пришла пора отправляться, все мы облегченно вздохнули и забрались в повозку с ощущением, что опасность миновала и нам больше нечего бояться. По большей части, однако, мы закусывали, не таясь, в придорожных трактирах, обычно в самое неподходящее время дня, когда местные жители трудились на полях или на скотных дворах. Я непременно должен рассказать о последней нашей такой остановке и о том, сколь неудачно она для нас обернулась, но так как все это послужило мне сигналом расстаться с моими спутниками, я прежде должен довести до конца свой рассказ о них.
Во все время нашего путешествия не произошло ничего такого, что поколебало бы мнение, которое сложилось у меня о полковнике при первом знакомстве. Старый джентльмен сразу показался мне на редкость достойным человеком; оглядываясь назад, таким я вижу его и посейчас. Мне довелось наблюдать его во время тягчайших испытаний, когда мы голодали и холодали; он умирал, это видно было с первого взгляда, и, однако, я не припомню, чтобы хоть раз с его уст сорвалось грубое, резкое слово, чтобы он хоть раз вспылил. Напротив того, он был неизменно учтив и даже если во время беседы, случалось, заговаривался, речи его неизменно были кротки — он был словно очень добрый, уже несколько впавший в детство старый рыцарь, до последней минуты сохранивший верность своему знамени. Уж не решусь сосчитать, как часто, выйдя внезапно из своего оцепенения, старик снова и снова рассказывал нам о том, как он заслужил крест и как ему вручил эту награду сам император, или принимался в который уже раз вспоминать наивные и даже глупенькие слова своей дочери, когда она увидела этот крест у него на груди. Была у него еще одна история, которую он повторял, когда хотел упрекнуть майора, который без отдыха и срока поносил англичан и безмерно нам этим надоел. То была повесть о braves gens,[20] у которых он одно время жил и столовался. Правда, он был натура столь бесхитростная и благородная, что самая обычная любезность трогала его до глубины души и надолго сохранялась в памяти; однако по тысяче пустячных, но убедительных подробностей я понял, что в этой семье его и в самом деле любили и окружали доброй заботой. Сыновья и дочери этого семейства постоянно поддерживали огонь в камине его спальни; писем из Франции эти чужестранные его попечители ждали, пожалуй, с не меньшим нетерпением, нежели он сам; и когда письмо наконец приходило, полковник вслух читал его в гостиной всему семейству, тут же переводя им каждую фразу. Познания полковника в английском языке были скудны, а письма его дочери уж, наверно, не слишком занимательны; и, рисуя себе эти долгие минуты в гостиной, я не сомневался, что полковник был близок всему этому семейству, и мне казалось, я в собственной груди ощущаю ту смесь мягкой насмешки и сочувствия, тот спор меж слезами и смехом, что шел в груди слушателей. Семья эта была добра к старику до последней минуты. Его побег, оказывается, не был для них тайной, его камлотовый плащ был спешно поставлен на теплую подкладку, и в кармане у него лежало письмо, которое дочка хозяев написала его дочери в Париж. В последний вечер, когда пришла пора всем разойтись по своим спальням, все знали, что более никогда его не увидят, но не обмолвились об этом ни словом. Он поднялся, сославшись на усталость, и обернулся к дочери, главной своей союзнице: «Позвольте мне, дитя мое… позвольте старому, не взысканному судьбой солдату… обнять вас… и да благословит вас бог за вашу доброту!» Девушка прильнула к нему и заплакала у него на груди; хозяйка дома тоже залилась слезами: «Et je vous le jure, le pиre se mouchait»,[21] — проговорил полковник, лихо крутя ус, но и у него самого при одном воспоминании об этой минуте увлажнились глаза.
Мне отрадно было знать, что в плену он обрел друзей и что в это роковое путешествие его проводили столь сердечно. Он нарушил слово офицера ряди дочери; но я очень скоро потерял надежду, что у него достанет сил дожить до встречи с нею, вынести до конца все тяготы пути, превозмочь губительную усталость и безжалостный холод, сопровождавший нас в нашем паломничестве. Я делал все для него, все, что только мог: ухаживал за ним, укрывал, берег его сон, иногда, если дорога была особенно нехороша, поддерживал его, обняв за плечи.
— Шандивер, — сказал он однажды, — вы мне точно сын… точно сын.
Мне отрадно вспоминать эти его слова, хотя в ту минуту слышать их было мучительно. Все оказалось напрасно. Как ни быстро мы приближались к Франции, он приближался к уготованному ему концу еще быстрей. День ото дня он слабел, становился все равнодушнее к окружающему. В речи его вдруг зазвучал и становился все явственней простонародный выговор Нижней Нормандии, от которого он давным-давно избавился, появились и словечки, понятные лишь выходцу из тех краев. В самый последний день он вновь принялся рассказывать все ту же неизменную историю о кресте, что вручил ему сам император. Майор чувствовал себя особенно скверно, а быть может, находился в особенно дурном расположении духа и стал сердито протестовать.
— Pardonnez-moi, monsieur le commandant, mais c'est pour monsieur,[22] — отвечал полковник. — Мсье еще не слыхал об этом случае, и он так добр, что сам хочет послушать.
Однако в самом скором времени он начал терять нить повествования и наконец сказал:
— Quй que j’ai? Je m’embrouille! Suffit: s’m’a la donnй, et Berthe en йtait bien contente.[23]
Эти слова поразили меня — словно опустился занавес или затворились двери склепа.
Чуть погодя он и в самом деле уснул младенчески спокойным сном, из которого тихо перешел в небытие. В это время я как раз поддерживал его, но ничего не заметил, — он только чуть вытянулся — такая легкая смерть была дарована этому страдальцу. Лишь вечером на привале мы с майором обнаружили, что вместо третьего спутника нас сопровождают его бренные останки. Той ночью мы стащили лопату на ближайшем поле — кажется, где-то близ Маркет-Босуорта — и, отъехав еще немного, со слезами и молитвами, при свете фонаря, который держал Кинг, схоронили старого солдата империи в роще молодых дубков.
20
Славных людях (франц.).
21
И даю вам честное слово, отец семейства стал сморкаться (франц.).
22
Простите, господин майор, но я рассказываю не вам, а тому господину (франц.).
23
Что это со мной? Я совсем запутался… Ничего, главное — я его получил, и моя Берта была очень довольна (франц).