— Разбойник! Разбойник!
Совсем иное дело Белами. Едва заметив, что мы изменили направление, он тут же поворотил коня, да так круто, что бедное животное чуть не повалилось на бок, и пустил его в карьер вслед за нами. Когда он нагнал нас, лицо у него было белое, как полотно, и в поднятой руке он держал пистолет. Я быстро обернулся к бедняжке невесте, вернее, к той, что была лишь недавно невестою, но более не желала ею быть, она, со своей стороны, отворотясь от окошка, рванулась ко мне.
— Ах, спасите, он убьет меня! — вскричала она.
— Не бойтесь, — сказал я.
Лицо ее было искажено страхом. Точно малое дитя, она обеими руками безотчетно вцепилась в мою руку. Тут карета круто накренилась, пол ушел у меня из-под ног, нас кинуло вповалку на сиденье. И почти в тот же миг в окне, которое малютка так и не закрыла, появилась голова Белами.
Вы только вообразите себе эту картину! Мы с малюткой падаем, верней, только что упали на сиденье, что, конечно же, выглядело со стороны несколько двусмысленно. Карета с бешеной скоростью мчится по большаку, неистово подскакивая и кренясь то вправо, то влево. В этот шаткий ковчег Белами просунул голову и руку с пистолетом; но конь его несся еще быстрей, нежели карета, и он вынужден был в тот же миг ретироваться. Он исчез, но успел выстрелить — с умыслом или по нечаянности, я так никогда и не узнаю, но думаю, скорее всего ненароком. Быть может, он только хотел нас напугать в надежде, что мы остановимся. Но одновременно с выстрелом малютка вскрикнула, и, решив, что пуля угодила в нее, господин сей припустился по дороге, точно за ним гнались фурии, свернул на первом же повороте, с ходу перемахнул через колючую изгородь и мгновенно исчез в полях.
Роули жаждал погнаться за ним, но я его не пустил, ведь мы на удивление легко отделались от мистера Белами — царапиной у меня пониже локтя и пулевым отверстием в левой стенке кареты. И теперь уже потише, не во весь дух, мы продолжали путь к дому архидиакона Клитроя. Благодаря этой драматической сцене и моей царапине, которую малютке угодно было окрестить раной, восторг ее и благодарность не знали границ. Ей непременно надобно было перевязать меня своим носовым платком, и при этом она чуть не плакала. Я прекрасно мог обойтись без ее слез, ибо терпеть не могу попадать в смешное положение, да и пострадал я не более, чем если бы меня оцарапала кошка. Право, я охотно попросил бы ее направить свои милые заботы на рукав моего плаща, который пострадал куда более руки, но у меня достало ума не свести эту драматическую историю к обыденному происшествию. Чтобы вновь обрести утраченное самоуважение, малютке было куда как важно, что ее спас настоящий герой, что, защищая ее, герой этот был ранен, и рану его она перевязала собственным платком (на котором, кстати сказать, даже не видно было следов крови); мне уже слышалось, как она рассказывает об этом событии «девицам из своего пансиона», следуя лучшим образцам сочинений миссис Радклиф, и обращать ее внимание на порванный рукав было бы не только невоспитанно, но, пожалуй, даже и бесчеловечно.
Вскоре мы завидели и усадьбу архидиакона. У крыльца стояла карета, запряженная четверней курящихся паром лошадей: она несколько отъехала в сторону, давая нам дорогу, и едва мы высадились, в дверях дома показался рослый священник, а рядом с ним краснолицый и, сразу видно, упрямый человек, который явно был в страшном волнении и размахивал над головой каким-то свитком. При виде этого человечка мисс Дороти упала на колени и обратила к нему, называя его папенькой, самые трогательные мольбы: она уверяла, что совершенно излечилась от своего недуга, глубоко раскаивается в своем непослушании и умоляет ее простить; очень скоро я понял, что ей нечего опасаться особой суровости со стороны мистера Гринсливза, — судя по всему, человек он был шумный, любящий, жадный до ласки и щедрый на слезы.
Желая не уронить своего достоинства, да и не замешкаться с отъездом, едва к тому представится возможность, я поворотился к форейторам Белами, чтобы с ними рассчитаться. Они не могли предъявить мне ни единой претензии, кроме той, о которой и сами не ведали, — что я беглец. Хуже всего в моем фальшивом положении было то, что, прежде чем отблагодарить кого-нибудь, мне всякий раз надобно было как следует подумать. Приходилось помнить, что не годится оставлять на своем пути ни недовольных, ни слишком благодарных. Но во всей этой истории с самого начала было столько шуму и треску, а пятый акт, где были и выстрелы, и примирение отца с дочерью, и похищение почтовой лошади, так отзывался мелодрамой, что сохранить это в тайне не было никакой надежды. Конечно же, будет теперь судить и рядить об этом на кухне прислуга всех гостиниц и постоялых дворов на тридцать миль вокруг по меньшей мере добрых полгода. А потому мне оставалось только отблагодарить всех так, чтобы благодарность моя вызвала как можно меньше толков, — достаточно щедро, чтобы никто не ворчал, и достаточно скромно, чтобы никто не стал хвастать: Решение мое было скорое, но недостаточно мудрое. Один из молодцов плюнул на свои чаевые, как он выразился, «на счастье»; другой, вдруг обнаружив нежданное благочестие, стал пылко просить господа одарить, меня своею милостью. Я понял, что вот-вот начнутся шумные изъявления благодарности, и вознамерился как можно скорее унести ноги. Приказав моему форейтору и Роули быть готовыми в путь, я поднялся на веранду и со шляпой в руке предстал перед мистером Гринсливзом и архидиаконом.
— Надеюсь, вы меня извините, — начал я, — мне совестно нарушать приятные излияния родственных чувств, которым я в некотором роде имел честь способствовать.
И тут разразилась буря.
— В некотором роде! В некотором роде, сэр! — воскликнул папенька. — Да что это вы такое говорите, мистер Сент-Ив! Ежели я получил назад мою голубку, ежели ее в целости-сохранности вырвали из лап этого мерзкого негодяя, я уж знаю, кого благодарить! Вашу руку, сэр, я по уши у вас в долгу! Хоть вы и француз, но, ей-богу, вы хорошей породы. И, ей-богу, сэр, ничего для вас не пожалею, просите, что хотите, хоть бы и руку Долли!
Все это он пророкотал громовым басом, весьма неожиданным в столь крохотном человечке. И каждое его слово доносилось и до слуг, которые вслед за господами высыпали из дому и толпились теперь вокруг нас на веранде, и до Роули и пятерых форейторов, стоявших внизу, на посыпанной гравием подъездной дороге. Чувства, выраженные отцом, были всем понятны, и какой-то осел, которого не иначе как бес попутал, предложил трижды прокричать «ура» в мою честь, что и было тотчас же с охотою исполнено. Услышать, как имя твое отдается в Уэстморлендских горах, среди приветственных кликов, наверно, даже лестно, но в ту минуту, когда (как я полагал) полицейские афишки уже неслись вслед за мною со скоростью ста миль в день, это было совсем некстати.
Мало того. Воздать мне хвалу пожелал и архидиакон, и ему понадобилось всенепременно угостить меня вестиндским хересом, так что он повел нас в превосходную просторную библиотеку и там представил своей высокородной супруге. Покуда мы сидели в библиотеке за хересом, на веранде всех обносили элем. Наконец, речи были произнесены, мы обменялись рукопожатиями, малютка по настоянию папеньки подарила мне на прощание поцелуй, и все общество вышло на веранду проводить меня, и, пока моя карета не скрылась у них из глаз, все махали платками и шляпами и громогласно желали мне доброго пути, а во всех окрестных горах им усердно откликалось эхо.
Мне же горы твердили другое: «Глупец, ну и натворил же ты дел?»
— Выходит, они разузнали ваше имя, мистер Энн, — сказал Роули. — Только уж на этот раз я не виноват.
— Это одна из тех случайностей, которые невозможно предвидеть, — отвечал я с достоинством, которого вовсе не ощущал. — Кто-то из них меня узнал.
— Кто же это, мистер Энн? — спросил негодник.
— Бессмысленный вопрос. Какая разница кто? — отвечал я.
— И впрямь, не все ли равно! — воскликнул Роули. — Я говорю, мистер Энн, сэр, ну и каша заварилась, а? Вот уж, как говорится, дали маху, правда?