— Это еще что! — воскликнул я, увидев экипаж, и вопросительно взглянул на Роули.
— С вашего позволения, сэр, я взял на себя смелость заказать такой цвет. Надеюсь, сэр, вы на меня не прогневаетесь.
— Малиновый, а колеса зеленые… в точности такой же, только дырки от пули не хватает.
— На это я уж не осмелился без спросу, мистер Энн.
— Мы воюем все под тем же флагом, дружок.
— И уж на этот раз добьемся своего и победим, сэр, чтоб мне посинеть и почернеть!
Пока мы катили на первых перекладных к Лондону — я и мистер Роумен в карете, а Роули на запятках, — я рассказал поверенному, как мы ехали из Эйлсбери в Керкби-Лонсдейл. Он засунул в нос понюшку табаку.
— Этот ваш Роули, видно, добрый малый и не так глуп, как кажется. Когда мне в другой раз придется путешествовать на перекладных с нетерпеливым влюбленным, я последую его примеру и куплю себе флажолет.
— Сэр, я вел себя, как самый неблагодарный…
— Ладно, ладно, мистер Энн. Я был чересчур упоен своим успехом, вот и все, и, пожалуй, был бы не прочь, чтобы меня немного похвалили… так сказать, погладили по головке. Не часто у меня бывало такое желание — должно быть, раза три за всю жизнь, оттого я и не опередил вас на некой стезе и не подыскал себе вовремя супругу. А ведь это единственный путь для человека, если он желает, чтобы кто-то еще радовался его успехам.
— И, однако же, готов поклясться, что вы бескорыстно радуетесь моей победе.
— Ничуть не бескорыстно, сэр: ведь вступи ваш кузен в права наследства, он в два счета выставил бы меня за дверь. Впрочем, должен признаться: он задел во мне еще иное чувство, почти столь же глубокое, как своекорыстие, один вид его и запах его духов неизменно вызывали во мне тошноту; меж тем как ваше неблагоразумие… — он поглядел на меня с суховатой улыбкой, — было, по крайности, симпатично мне и… короче говоря, сэр, хотя вы подчас и выводили меня из терпения, служить вам было приятно.
Можете поверить, что от слов этих я только еще сильней ощутил раскаяние.
Мы приехали в Лондон поздно ночью, и тут мистер Роумен с нами распрощался. У него были неотложные дела в Эмершеме. Роули дал мне несколько часов поспать и разбудил только для того, чтобы я выбрал двух мальчиков, которые будут стоять на запятках моей кареты до Барнета, — эту высокую честь оспаривали четверо: двое в синих куртках и белых цилиндрах и двое в светло-коричневых куртках и черных цилиндрах. Выбрав синих с белым, я утешил светло-коричневых с черным солидными чаевыми, и мы снова тронулись в путь.
Теперь мы ехали по Большому северному тракту, по которому почтовые кареты неизменно катят со скоростью десять миль в час под далеко разносящиеся переливы рожка, и я полагал, что под простодушную песенку флажолета мы будем делать уж никак не менее двенадцати миль. Но первым делом я пересадил моего верного слугу на прежнее место рядом со мною и принялся с пристрастием допрашивать о его похождениях в Эдинбурге, о том, как поживают Флора и ее тетушка, мистер Робби, миссис Макрэнкин и все прочие мои друзья. Оказалось, что моя дорогая Флора покорила Роули мгновенно и навсегда.
— Она и вправду как цветочек, мистер Энн. Я так думаю, сэр, вы и сами знаете, оно враз валит человека с ног.
— Я не совсем тебя понимаю, друг мой?
— Да вот, прошу прощения, сэр, это самое… как говорится, любовь с первого взгляда.
Он даже покраснел, лицо у него стало и смущенное и вместе лукавое.
— Что ж, Роули, поэты на моей стороне.
— А вот миссис Макрэнкин, сэр…
— Сама Маргарита Наваррская, мистер Роули…
Но он до того забылся, что даже перебил меня:
— Миссис Макрэнкин, сэр, сколько лет привыкала к своему мужу. Она сама мне говорила.
— Я припоминаю, что и мы не один день привыкали к миссис Макрэнкин. Правда, ее стряпня…
— Вот и я говорю, мистер Энн: это не то, чтобы пустяк — и какие… и хотите верьте, хотите нет, сэр… а может, вы и сами приметили… у ней ведь и ножки хороши.
Он покраснел как рак и дрожащими пальцами принялся свинчивать свой флажолет. Я глядел на него, и глазам не верил, и с трудом подавлял улыбку. Без сомнения, я и прежде знал, что Роули во всем пытается мне подражать, да и по традиции позволительно, более того, даже полагается, чтобы верный слуга влюблялся, хотя бы из сочувствия, когда влюблен его господин. И если кавалер шестнадцати лет от роду, еще новичок в науке страсти нежной, избирает себе в дамы сердца особу, которой стукнуло пятьдесят, — что может быть естественней? А все же — подумать только! — Бетия Макрэнкин!
Я с трудом сохранил серьезность.
— Друг мой Роули, — сказал я, — если музыка питает твою любовь, так играй же!
И Роули поначалу робко, а затем, разошедшись, с чувствительностью невообразимой заиграл «Ту, что осталась дома».
Потом оборвал мелодию, глубоко вздохнул и начал сызнова, я же отбивал такт ногою и тихонько подпевал:
А нынче приказ: шлют в Брайтон нас,
Путь дальний, незнакомый…
Так пусть же господь меня вновь приведет
К той, что осталась дома.
Эта вдохновляющая мелодия сопровождала нас всю дорогу. Она нам никогда не приедалась. Стоило нашему разговору иссякнуть, как с моего безмолвного согласия Роули доставал флажолет и принимался ее наигрывать. Под эту песенку веселым галопом скакали лошади, в такт ей позвякивала упряжь и подпрыгивали в седле форейторы… А ликующее presto,[74] которым она завершалась, как только мы подъезжали к постоялому двору, предвкушая, что сейчас нам сменят лошадей, и описать невозможно: до того оно было веселым и стремительным.
Итак, лошади мчали меня домой, в открытые окна кареты врывалась бодрящая вешняя свежесть, и душа моя тоже, словно окно, распахнулась навстречу молодости, здоровью и долгожданному счастью. Как всякий истинный влюбленный, я был полон нетерпения и все же не утратил способности радостно дивиться превратностям судьбы, ведь я ехал как какой-нибудь лорд, с карманами, полными денег, по той самой дороге, по которой ci-devant[75] Шандивер в страхе удирал, петляя и заметая следы, в крытой повозке Берчела Фенна!
И все же нетерпение так обуревало меня, что, когда мы галопом проскакали по Келтон-Хиллу и новой лондонской дорогою, где пахнущий апрелем ветер, веселый и свежий, дул нам прямо в лицо, спустились в Эдинбург, я отправил Роули с чемоданами к нам на квартиру, а сам забежал умыться и позавтракать к Дамреку и оттуда, уже один, поспешил в «Лебяжье гнездо».
Дни ли, годы — пусть! Все равно вернусь,
Любовью своей влекомый,
И уж больше вовек не расстанусь, нет,
С той, что осталась дома!
Как только из-за холма выглянул конек хорошо знакомой кровли, я отпустил кучера и пошел далее пешком, весело насвистывая все ту же песенку, но, дойдя до садовой ограды, умолк и принялся искать то место, где когда-то через нее перелез. Я нашел его по густым ветвям бука, нависшим над дорогой, и, как тогда, бесшумно взобрался на ограду под их прикрытием, вернее, они прикрыли бы меня, ежели бы я вздумал там ждать.
Но я не собирался ждать, зачем? Ведь в нескольких шагах от меня стояла она! Она, моя Флора, моя богиня, с непокрытой головою, окутанная утренним узорчатым покрывалом солнечных бликов и зеленых теней, в сандалиях, влажных от росы и, как тому и быть должно, с охапкою цветов — пунцовых, желтых, полосатых тюльпанов. А перед нею, спиной ко мне, все в той же куртке с памятной заплатой на спине, опершись обеими руками на лопату, стоял Руби, садовник, и выговаривал своей молодой госпоже.
— Но мне нравится срезать тюльпаны на длинном стебле, вместе с листьями, Руби!
— Дело ваше, мисс, а мое дело вам сказать: луковицы-то вы начисто загубите.