Вечер стоял теплый, и надевать пальто она не стала. Решила накинуть тореадорский плащ. Выглядел он на ней сногсшибательно, так что я не возражал. Она достала его, разложила на кровати, потом снова направилась к зеркалу окончательно разобраться со шляпкой. Я пристроил ее вполне удачно, просто она, видно, хотела убедиться в этом. И, сдернув куда-то набок, испортила весь эффект, потом накинула плащ и обернулась, ожидая комплиментов:
– Я очень хорошенькая?
– Самая хорошенькая штучка в мире!
– Да.
Представление было объявлено на 8.30, мы прибыли туда за час до начала, но оказалось, все равно недостаточно рано, чтобы занять хорошие места. Думаю, что большинство зрителей двинулось в «Голливуд Баул» сразу после завтрака. Пришлось пристроиться на ограде, примерно в четверти мили от сцены. Я впервые в жизни оказался в «Голливуд Баул». Возможно, вы там тоже никогда не были и представления не имеете, сколь огромен этот зрительный зал. Прямо глазам не верится. Уже почти совсем стемнело, но публика продолжала валить во все двери и по проходам, и всюду, куда ни глянешь, были люди, люди. Я наскоро прикинул, думаю, здесь могло разместиться не менее 20 тысяч человек. Как выяснилось позже, я не ошибся. Я сидел и раздумывал над тем, применяют ли они здесь звукоусилители или какую другую чертовщину. Да, петь в таком зале сложно, об этом даже подумать страшно.
Я заглянул в программку, чтобы узнать, кто будет петь. Пара знакомых имен. Партии Хозе и Микаэлы исполняли певцы из «Метрополитен», второй состав. Отдельно в программе было сказано о Кармен. Местная знаменитость. Я знал только Эскамильо. Итальяшка Сабини, однажды в Палермо он пел партию Сильвио, а я тогда пел Тонио. Лет пять, кажется, ничего о нем не слышал. Остальных я не знал.
Сыграли увертюру, зажглись огни рампы, и мы начали услаждать зрение и слух. Следует сказать вам, это была не опера, а просто мечта. Занавеса вовсе не было. Просто загорались огни рампы, а когда действо кончалось, их выключали, вот и все. Оркестр сидел впереди. За ним поднимались широкие ступени, ведущие к сцене, довольно обширной, но без раковины над ней, как это обычно бывает на открытых концертных площадках. На сцене они умудрились выстроить целый город: с одной стороны караулка, с другой – кафе, а сзади, в глубине, табачная фабрика. Следовало глаза протереть, чтобы поверить, что ты не в Испании. А подсветка была просто великолепной. И весь этот «город» на сцене был полон людьми. Тут был и кордебалет, и местный хор, человек 300, не меньше. И когда зазвонил колокол, из ворот фабрики начали выходить девушки, целая толпа повалила, прямо как в жизни. В антракте они все это свернули и развернули интерьер кафе для второго акта, скалы – для третьего и арену для боя быков в четвертом. Зал был столь огромен, что, когда огни гасли, никто не видел, что творилось на сцене. Но усилители не использовались, несмотря на огромность, акустика оказалась просто потрясающей, был слышен каждый шепоток. Как они этого добились, до сих пор ума не приложу.
Исполнители главных партий, за исключением пары из «Мет» [56], были не ахти, но вполне приличны, так что я не возражал. Просто они давали представление, вот и все. И тут вдруг случилась небольшая накладка. Сперва я и внимания не обратил. Обычно певец чувствует неладное за милю, но ведь я пришел сюда просто отдохнуть и развлечься, так что какого черта? Но потом я очнулся.
Случилось это в середине первого акта, там, где Кармен выводят с фабрики солдаты, после того как она ударила другую девушку; тут вдруг хорист в форме шагнул к Цуниге, ткнул пальцем куда-то в сторону задника и запел. А Цунига ушел со сцены, вот и все. Проделано это было так естественно, что казалось частью действия, думаю, среди публики вряд ли нашлось хотя бы десятка два человек, заметивших неладное. Для этого надо очень хорошо знать оперу. Я немного удивился, так как у Цунига хороший баритон и пел он неплохо. Но я в этот момент слушал Кармен, она как раз начала «Seguidilla», и только через минуту сообразил, что происходит.
Я соскочил с ограды, стащил с Хуаны тореадорский плащ, накинул ей на плечи свой пиджак и указал в сторону холма:
– Встречаемся там, после спектакля. Поняла?
– Куда ты идти?
– Не важно. Встречаемся там, усекла?
– Да.
Я перепрыгнул через ограду и бросился бежать за сцену, где спросил управляющего. Рабочий ткнул пальцем куда-то в сторону машин, припаркованных на площадке. Там, разумеется, был Цунига, все еще в капитанской форме, и какой-то толстяк – он стоял у машины и спорил с человеком, сидящим внутри. Я похлопал толстяка по плечу. Тот отмахнулся, даже не подняв на меня глаз.
– Я занят. Зайдите позже.
– Черт, я же пел у вас Эскамильо!
– Да иди ты знаешь куда!
– Ты что, сбрендил, что ли? Не видишь, что ли, что парень не может петь? А сам выпустил его на сцену.
Цунига обернулся:
– Слыхал, Моррис? Я не могу петь фа, не вытягиваю. Просто не в состоянии.
– А я слыхал, что можешь.
– В другой тональности – да.
– Они могут подстроиться под твою тональность.
– Как же, дожидайся!
– Да ради Бога, я говорю: смогут!
– Ни хрена не смогут! И кончен разговор!
Тут человек, сидевший в машине, высунул голову, и я узнал Сабини. Он сгреб меня в объятия и начал целовать одним уголком рта, а другим рекламировал меня управляющему. А затем выстрелил в меня обойму фраз по-итальянски со скоростью миля слов в минуту, объясняя, почему не выходит из машины и вообще не осмеливается показаться на людях, так как разводится с женой и его буквально по пятам преследуют судебные исполнители. Затем все же вылез, вытащил из багажника сундук и подозвал меня. И тут же начал меня раздевать, и, едва сняв один предмет туалета, тут же заменял его другим, из костюма тореадора, который оказался в сундуке. Управляющий закурил и молча наблюдал за этими манипуляциями. Потом отошел.
– Пусть дирижер решает.
Со стороны зрительного зала донесся мощный рев – это означало, что первый акт закончился. Сабини прыгнул в машину и включил фары. Цунига достал гримировальный набор и начал меня мазать. Закрепил парик, и я примерил шляпу. В самый раз. Тут вернулся управляющий, но не один, а с молодым человеком в вечернем костюме, дирижером. Я встал. Он окинул меня оценивающим взглядом.
– Вы когда-нибудь пели Эскамильо?
– Раз сто.
– Где?
– В Париже в том числе. И не в опере. В «Комеди Франсез», если это вам что-то говорит.
– Под каким именем пели?
– В Италии – Джованни Суиапарелли. Во Франции и Германии – под своим собственным, Джон Говард Шарп.
Он кисло взглянул на меня и сделал знак Цуниге.
– Эй, в чем дело?
– Да, я о вас слышал. Но вы же вроде бы распрощались с оперой?
Я пустил в воздух ноту, ее наверняка должны были услышать в Глендейле.
– Ну что? Похоже, что распрощался, а?
– Вы же потеряли голос.
– Да, но он восстановился.
Он продолжал смотреть на меня, пару раз открыл рот, собираясь что-то сказать, затем покачал головой и обратился к управляющему:
– Бессмысленно, Моррис. Ему не справиться. Я как раз думал о последнем акте… Поверьте, мистер Шарп, я бы очень хотел вас занять. Но не получится. Ради балетного, зрелищного эффекта мы включили в четвертый акт музыку из «Арлезианки», она оркестрирована под баритон и…
– О, «Арлезианка»! Тогда я – именно то, что вам надо! Включите меня, прошу! Прошу вас!
Вы считаете, это невозможно, чтобы певец вышел и начал петь в опере, которую он даже никогда не видел? Тогда послушайте. Жил некогда один старый баритон, он уже давно умер, по имени Гарри Лакстоун, брат Исидоры Лакстоун, преподавательницы пения. У него был двоюродный брат Генри Майерс, он писал легкую музыку. И вот этот самый Майерс написал песню и рассказал о ней Лакстоуну, и тот сказал: прекрасно, он ее споет.
56
Сокр. от «Метрополитен-опера», крупнейший оперный театр в Нью-Йорке