«Но я даже не записал еще нот…»

«Не важно. Я буду петь».

«Тогда послушай, начинается это…»

«Господи помилуй, ну неужели так важно знать песню, чтоб спеть ее? Марш к этому кретинскому пианино, и я спою!»

И он ее спел. Никто не в состоянии оценить певца так, как другой певец. Конечно же, я спел им их «Арлезианку». Просмотрел оркестровку после третьего акта, выяснилось, что он добавил всего лишь несколько слов в медленной части для баритона, затем баритон вместе с хором должен был пропеть те же слова, но уже в быстром темпе, в прямом контрапункте. Я даже не удосужился взглянуть на эти слова. Просто пропел: «Aupres de ma blonde, qu'il fait bon» [57], тем и ограничился. В одном месте пропустил повтор. Танцоры застыли на одной ноге, готовые завертеться снова, и ждали, а я выдал такое им, что казалось, оно этому миру и не принадлежало вовсе. Дирижер поднял на меня глаза, я перехватил его взгляд и промаршировал по сцене, пока он сигналил балеринам. Затем снова поднял на меня глаза. Я резко оборвал ноту и разразился оглушительным «ха! ха! ха!». Он опустил палочку, действие пошло дальше своим ходом, а я начал размахивать плащом перед кордебалетом. В песне тореадора, перед тем как вступить хору, сорвал с себя плащ и сделал им несколько пассов перед «быком», впрочем не переигрывая. Злоупотребление бутафорией может убить номер. И все же махал достаточно, чтоб были видны оттенки кремового и желтого. Тут взмах палочки остановил кордебалет и позволил мне повторить фразу. Во время одного из антрактов мне выделили грим-уборную, куда я и удалился, отвесив последний поклон. Там на столе лежала сложенная аккуратной стопкой моя одежда, а рядом стоял сундук Сабини. Вместо того чтобы прежде всего смыть грим, я начал стаскивать костюм, чтоб не задерживать Сабини, если он до сих пор еще здесь. И едва разделся до белья, как появился управляющий. Он желал со мной расплатиться и начал отсчитывать пятерками полсотни долларов. Пока он этим занимался, заглянул костюмер, он страшно торопился куда-то и хотел собрать костюмы. Он так вцепился в эти тряпки, что нам с управляющим с трудом удалось убедить его, что принадлежат они Алессандро Сабини. Едва он вышел, как появился дирижер и начал меня благодарить:

– Вы прекрасно выступили, просто прекрасно! Надеюсь, труппа тоже оценила.

– Спасибо. И простите за накладку.

– Но об этом я как раз и хотел сказать. Именно в таких ситуациях проявляется подлинное актерское мастерство, а вы выкрутились просто замечательно. Любой актер может ошибиться, особенно если выступает вот так, без единой репетиции. Но вы выкрутились просто замечательно, снимаю перед вами шляпу!

– Очень приятно слышать. Спасибо огромное.

– Думаю, они даже не заметили. Ты как считаешь, Моррис?

– Заметили? Бог ты мой, да вы слыхали, какие были аплодисменты?

Я сел на сундук, мы закурили, и тут они начали рассказывать, во что обошлась постановка, как она транслировалась и прочие подробности, которые мне было интересно знать. Кстати, только тут мы по-настоящему познакомились. Дирижера звали Альберт Хадсон, возможно, вы о нем уже слышали, а если нет, то скоро услышите. Имя управляющего оказалось Моррис Лар, вы о нем не слышали и никогда не услышите. Он занимался организацией зимних концертов, всегда имел под рукой пару певцов и от случая к случаю финансировал оперные представления. Таких, как он, в каждом крупном городе навалом, но, если честно сказать, именно такие люди делают для музыки куда больше, чем типы, именами которых пестрят газеты.

* * *

Так мы мололи языком, я все еще в белье и несмытом гриме, как вдруг распахнулась дверь и в гримерную вкатился Стессель, тот самый агент, с которым я беседовал неделю назад. С ним был какой-то коротышка лет под пятьдесят, и оба они уставились на меня, словно на мартышку в клетке, а потом Стессель кивнул:

– Пожалуй, вы правы, мистер Зискин. Это именно то, что вам нужно. Именно такой тип вы искали. А поет не хуже Эдди.

– Мне нужен крупный мужик, Герман. Эдакого зверского, медвежьего типа.

– А чем вам не медвежий тип? Даже лучше. Моложе. Много моложе, ей-ей.

– Слишком уж строг. И знаете, что я имею в виду? Крутой парень, с норовом. А ведь в картине сердце у него должно быть нараспашку, и прямо из этого сердца должна литься песня. Акцент меня не смущает. И знаете почему? Потому что сердце у него нараспашку, а акцент только помогает это показать.

– Понимаю вас, мистер Зискин.

– Тогда все о'кей, Герман. Поручаю это вам. Триста пятьдесят, пока учит английский, а потом, когда будет готов сценарий и начнем снимать, накинем еще полторы. Так что полкуска за шесть недель гарантирую.

Стессель повернулся к Хадсону и Лару:

– Думаю, мистера Зискина представлять нет нужды. Он заинтересовался этим парнем, хочет снять его в одной картине. Вы ему пока переведите это, а потом обговорим детали.

Надо сказать, Лар вовсе не впал в тот восторг, в который неминуемо должен был бы впасть при виде мистера Зискина или того же Стесселя, а потому ответил грубовато:

– А чего бы вам самим это ему не сказать?

– Так он говорит по-английски?

– С минуту назад говорил.

– Естественно, я говорю по-английски. Так что валяйте, выкладывайте.

– А, ну так даже все проще. О'кей. Тогда вы слышали, о чем говорил мистер Зискин. Смывайте грим, одевайтесь, выйдем и потолкуем.

– Можно и здесь поговорить.

Я не хотел смывать грим из боязни, что он меня узнает. Они до сих пор еще думают, что я Сабини. Я видел это по их глазам, и ведь потом, ни в программе, ни в афише имени моего не упоминалось. И я опасался, что, если откроюсь, мне не светит не то что трехсот пятидесяти, но и полутора долларов. До сегодняшнего дня я был парией, изгоем, и он это знал.

– Ладно. Тогда не будем откладывать дела в долгий ящик. Вы слышали о предложении мистера Зискина? Что скажете?

– Скажу? Пусть лучше пойдет и влезет на дерево.

– Не советую вам говорить с мистером Зискином таким образом.

– А ради чего, как вы думаете, работает певец? Ради собственного удовольствия, что ли?

– Я-то знаю, ради чего они работают. Всю жизнь имею дело с певцами.

– Не знаю, с кем вы там имеете дело. Наверное, с какими-то придурками. Если мистеру Зискину есть что сказать, пусть говорит. Но только не советую тратить время на пустую болтовню. Триста пятьдесят в неделю – не деньги. Вот за день, это еще можно подумать.

– Не валяйте дурака.

– Ничуть не валяю. Я занят до первого января следующего года, и если поломаю хоть один из контрактов, это мне дорого обойдется. Готовы платить нормальные деньги – тогда будем говорить. А нет – оставьте меня в покое.

– А что, по-вашему, деньги?

– Я же сказал. Загвоздка только в том, что я давно мечтал сняться, а тут как раз шанс. Разницу можем поделить с вами. Так что тысяча в неделю будет в самый раз. Но ни центом меньше. Это абсолютный предел.

Мы торговались еще, наверное, с полчаса, но я стоял на своем, и они сдались. Затем я захотел получить договор в письменном виде, и Стессель вынул блокнот и ручку и накорябал этот самый договор сроком на пять лет. Тут я извлек из кармана доллар и сунул ему, за труды. Это их окончательно доконало. Впрочем, зашли мы уже слишком далеко и пришлось назвать свое настоящее имя. Жутко не хотелось выговаривать «Джон Говард Шарп», но пришлось. Он смолчал. Вырвал листок из блокнота, помахал им в воздухе и протянул Зискину подписать.

– Джон Говард Шарп… Конечно слышал. Тут кто-то на днях мне о нем говорил.

* * *

Они ушли, и тут же явился мальчик за сундуком Сабини, а Лар вышел и вскоре вернулся с бутылкой и бокалами.

– Парень прорвался в кино, такое дело надо обмыть. Так куда они тебя там ангажировали, я так и не понял?

– Да какая разница! Я и сам не понял.

– Что ж, удачи тебе!

– Удачи!

вернуться

57

«Когда рядом со мной моя блондинка, вес прекрасно» (фр)