Утолив голод, мы растянулись в гамаках; наши с Анхеликой гамаки висели поближе к огню. Вскоре она уснула, подобрав ноги под платье. В воздухе потянуло прохладой, и я предложила взятое с собой тонкое одеяло Милагросу, которое тот охотно принял.
Светляки огненными точками освещали густую тьму.
Ночь звенела криками сверчков и кваканьем лягушек. Я не могла заснуть; усталость и нервное напряжение не давали мне расслабиться. По ручным часам с подсветкой я следила, как медленно крадется время, и вслушивалась в звуки джунглей, которые уже не в состоянии была различать. Какие-то существа рычали, свистели, крякали и выли. Под моим гамаком прокрадывались тени — так же беззвучно, как само время.
Пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь тьму, я села в гамаке и часто замигала, не соображая, то ли я сплю, то ли бодрствую. За колючим кустарником бросились врассыпную обезьяны со светящимися в темноте глазами. Какие-то звери с оскаленными мордами уставились на меня с нависающих ветвей, а гигантские пауки на тонких, как волосинки, ногах ткали у меня на глазах свою серебристую паутину.
Чем больше я смотрела, тем сильнее меня охватывал страх. А когда моему взору предстала нагая фигура, целящаяся из натянутого лука в черноту неба, по спине у меня покатились калачи холодного пота. Явственно услышав характерный свист летящей стрелы, я прикрыла рот рукой, чтобы не закричать от ужаса.
— Не надо бояться ночи, — сказал Милагрос, коснувшись ладонью моего лица. Это была крепкая мозолистая ладонь; она пахла землей и корнями. Он подвесил свой гамак над моим, так что сквозь полоски луба я чувствовала тепло его тела. Он тихонько повел разговор на своем родном языке; потекла длинная вереница ритмичных, монотонных слов, заглушившая все прочие лесные звуки.
Мною постепенно овладело ощущение покоя, и глаза начали смыкаться.
Когда я проснулась, гамак Милагроса уже не висел над моим. Ночные звуки, теперь еле слышные, все еще таились где-то среди окутанных туманом пальм, бамбука, безымянных лиан и растений-паразитов. Небо еще было бесцветным; оно лишь слегка посветлело, предвещая погожий день.
Присев над костром, Анхелика подкладывала хворост и раздувала тлеющие угли, возрождая их к новой жизни.
Улыбнувшись, она жестом подозвала меня. — Я слышала тебя во сне, — сказала она. — Тебе было страшно? — Ночью лес совсем другой, — ответила я чуть смущенно. — Должно быть, я слишком устала.
Кивнув, она сказала: — Посмотри на свет. Видишь, как он отражается с листка на листок, пока не спустится на землю к спящим теням. Вот так рассвет усыпляет ночных духов. — Анхелика погладила лежащие на земле листья. — Днем тени спят. А по ночам они пляшут во мраке.
Не зная, что ответить, я глуповато улыбнулась. — А куда ушел Милагрос? — спросила я немного погодя.
Анхелика не ответила; она поднялась во весь рост и огляделась. — Не бойся джунглей, — сказала она и, подняв руки над головой, заплясала мелкими подпрыгивающими шажками и стала подпевать низким монотонным голосом, неожиданно сорвавшимся на высокий фальцет. — Пляши вместе с ночными тенями и засыпай с легким сердцем. Если позволишь теням запугать себя, они тебя погубят. — Голос ее стих до бормотания и, повернувшись ко мне спиной, она неторопливо пошла к реке.
Вода, в которую я нагишом плюхнулась посреди ручья, оказалась прохладной; в тихих заводях отражался первый утренний свет. Я смотрела, как Анхелика собирает хворост, каждую веточку, как ребенка, укладывая на сгиб локтя.
Должно быть, она крепче, чем выглядит, подумала я, споласкивая намыленные шампунем волосы. Но тогда, возможно, она вовсе не так стара, как показалось на первый взгляд. Отец Кориолано говорил мне, что к тридцати годам индейские женщины нередко уже бабушки. Доживших до сорока считают старухами.
Я выстирала бывшую на мне одежду, напялила ее на шест поближе к костру и надела длинную майку, доходившую мне почти до колен. В ней было удобнее, чем в облегающих джинсах.
— Ты хорошо пахнешь, — сказала Анхелика, пробежав пальцами по моим мокрым волосам. — Это из бутылочки? Я кивнула. — Хочешь, я и тебе вымою волосы? С минуту поколебавшись, она быстро сняла платье.
Тело ее было таким сморщенным, что на нем не оставалось ни дюйма гладкой кожи. Мне она напомнила одно из окаймлявших тропу чахлых деревьев с тонкими серыми стволами, почти ссохшихся, но все еще выбрасывающих зеленую листву на ветвях. Никогда прежде я не видела Анхелику нагой, потому что она ни днем, ни ночью не снимала своего ситцевого платья. Я уже не сомневалась, что ей гораздо больше сорока лет, что она и в самом деле глубокая старуха, как она мне говорила.
Сидя в воде, Анхелика повизгивала и смеялась от удовольствия, громко плескалась и размазывала пену с волос по всему телу. Ковшиком из разбитого калабаша я смыла пену, вытерла ее тонким одеялом и расчесала гребнем темные короткие волосы, уложив завитки на висках.
— Жаль, что нет зеркала, — сказала я. — На мне еще осталась красная краска?
— Немножко, — сказала Анхелика, придвигаясь к огню. — Придется Милагросу снова разрисовать тебе лицо.
— Не пройдет и минуты, как мы обе пропахнем дымом, — сказала я, поворачиваясь к лубяному гамаку Анхелики. Забираясь в него, я недоумевала, как она может в нем спать, не вываливаясь на землю. Его длины едва хватало для моего роста, а узок он был настолько, что и не повернуться. И все же, несмотря на впившиеся мне в голову и тело острые края лубяных полос, я неожиданно для себя задремала, глядя, как старая женщина разламывает собранный хворост на одинаковые по длине веточки.
Странная тяжесть удерживала меня в том раздвоенном состоянии, которое не было ни сном, ни явью. Сквозь прикрытые веки я видела красное солнце. Где-то слева я ощущала присутствие Анхелики, с тихим бормотанием подкладывающей ветки в огонь, и присутствие леса вокруг, все дальше и дальше втягивающего меня в свои зеленые глубины. Я позвала старую женщину по имени, но с моих губ не слетел ни один звук. Я звала снова и снова, но из меня лишь выплывали беззвучные формы, взлетая и падая на ветерке, как мертвые мотыльки. Потом слова начали звучать без всякого участия губ, будто в насмешку над моим желанием знать и задавать тысячи вопросов. Они взрывались в моих ушах, их отзвуки трепетали вокруг меня, словно пролетающая по небу стайка попугаев.
Почувствовав вонь паленой шерсти, я открыла глаза.
На грубо сколоченной решетке, примерно в одном футе над огнем лежала обезьяна с хвостом, передними и задними лапами. Я тоскливо покосилась на корзину Анхелики, в которой было еще полно сардин и маниоковых лепешек.
Милагрос спал в гамаке, его лук стоял у дерева, колчан и мачете лежали рядом на земле на расстоянии вытянутой руки.
— Это все, что он добыл? — спросила я у Анхелики, выбираясь из гамака. В надежде, что жаркое никогда не будет готово, я добавила: — Долго она еще будет печься? С нескрываемым весельем Анхелика блаженно мне улыбнулась.
— Еще немного, — ответила она. — Это тебе понравится больше, чем сардины.
Милагрос руками разделал жареную обезьяну, вручив мне ее голову, самый лакомый кусочек. Не в силах заставить себя высосать мозг из разрубленного черепа, я выбрала себе кусочек хорошо прожаренной ляжки. Она была жилистой, жесткой и по вкусу напоминала чуть горьковатую дичь. Покончив с обезьяньим мозгом, пожалуй, с несколько преувеличенным удовольствием, Милагрос и Анхелика принялись поедать ее внутренности, которые пеклись в углях завернутыми в толстые веерообразные листья. Каждый кусочек перед тем, как отправить в рот, они обмакивали в золу. Я сделала то же самое со своим кусочком мяса и к своему удивлению обнаружила, что оно стало чуть подсоленным. То, что мы не доели, было завернуто в листья, крепко обвязало лианами и уложено в корзину Анхелики до следующей трапезы.
Глава 4
Следующие четыре дня и ночи, казалось, слились друг с другом; мы шагали, купались и спали. Чем-то они походили на сон, в котором причудливой формы деревья и лианы повторялись, словно образы, бесконечно отраженные в невидимых зеркалах. Эти образы исчезали при выходе на поляны или к берегам речек, где солнце палило вовсю.