Еще не обсохшая после купания в реке, в хижину вошла Ритими, расчесывая волосы тростниковым гребнем. Сев рядом, она обняла меня за шею и влепила пару звучных поцелуев. Я едва удержалась от смеха. Поцелуи Итикотери вызывали у меня щекотку. Они целовались совсем не так, как мы; всякий раз, приложившись ртом к щеке или шее, они делали фыркающий выдох, заставляя губы вибрировать.
— Ты не станешь перевешивать сюда гамак Белой Девушки, — сказала Ритими, глядя на бабку. Решительность тона совсем не вязалась с просительно мягким выражением ее темных глаз.
Не желая оказаться причиной спора, я дала понять, что не так уж важно, где будет висеть мой гамак. Поскольку стен между хижинами не было, мы жили практически под одной крышей. Хижина Хайямы стояла слева от Тутеми, а справа от нас была хижина вождя Арасуве, где он жил со своей старшей женой и тремя самыми младшими детьми. Две другие его жены со своими отпрысками занимали соседние хижины.
Ритими вперила в меня немой молящий взгляд. — Милагрос просил меня заботиться о тебе, — сказала она, осторожно, чтобы не оцарапать кожу, пройдясь тростниковым гребнем по моим волосам.
Прервав кажущееся бесконечным молчание, Хайяма наконец заявила: — Можешь оставить свой гамак там, где он висит, но есть ты будешь у меня.
Все сложилось очень удачно, подумала я. Этева и без того должен прокормить четыре рта. С другой стороны, о Хайяме хорошо заботился ее самый младший сын. Судя по количеству висящих под пальмовой крышей звериных черепов и банановых гроздей, ее сын был хорошим охотником и земледельцем. После съеденных утром печеных бананов вся семья собиралась за едой еще только один раз, перед закатом. В течение дня люди закусывали всем, что попадалось под руку, — плодами, орехами, либо такими деликатесами, как жареные муравьи или личинки.
Ритими тоже, казалось, была довольна договоренностью насчет питания. Она с улыбкой прошла в нашу хижину, сняла подаренную мне ею корзину, которая висела над моим гамаком, и достала из нее блокнот и карандаши. — А теперь за работу, — заявила она командирским тоном.
В последние дни Ритими передавала мне науку о своем народе так же, как в течение шести минувших месяцев это делал Милагрос. Каждый день он несколько часов уделял тому, что я называла формальным обучением.
Поначалу мне было очень трудно усвоить язык. Я обнаружила, что у него не только сильное носовое произношение, — мне еще оказалось крайне сложно понимать людей, разговаривающих с табачной жвачкой во рту. Я попыталась было составить нечто вроде сравнительной грамматики, но отказалась от этой затеи, когда поняла, что у меня не только нет должной лингвистической подготовки, но и чем больше я старалась ввести в изучение языка рациональное начало, тем меньше могла говорить.
Лучшими моими учителями были дети. Хотя они отмечали мои ошибки и с удовольствием заставляли повторять разные слова, они не делали осознанных попыток что-либо мне объяснять. С ними я могла болтать без умолку, нимало не смущаясь допущенных ошибок. После ухода Милагроса я все еще многого не понимала, но не могла надивиться тому, как легко стала общаться с остальными, научившись правильно понимать их интонации, выражения лиц, красноречивые движения рук и тел.
В часы формального обучения Ритими водила меня в гости к женщинам то в одну, то в другую хижину, и мне разрешалось вдоволь задавать вопросы. Ошеломленные моим любопытством, женщины обо всем рассказывали легко, словно играя в какую-то игру. Если я чего-то не понимала, они раз за разом терпеливо повторяли свои объяснения.
Я была благодарна Милагросу за создание прецедента.
Любопытство не только считалось у них бестактностью, им вообще было не по душе, когда их расспрашивают. Несмотря на это, Милагрос всячески потакал тому, что называл моей странной причудой, заявив, что чем больше я узнаю о языке и обычаях Итикотери, тем скорее почувствую себя среди них как дома.
Вскоре стало очевидно, что мне вовсе не нужно задавать так уж много прямых вопросов. Нередко мое самое невинное замечание вызывало такой встречный поток информации, о котором я и мечтать не могла.
Каждый день перед наступлением темноты я с помощью Ритими и Тутеми просматривала собранные днем данные и пыталась привести их в некое подобие классификации по таким разделам, как социальная структура, культурные ценности, основные технологические приемы, и по иным универсальным категориям социального поведения человека.
Однако, к моему глубокому разочарованию, была одна тема, которой Милагрос так и не затронул: шаманизм. Из своего гамака я наблюдала два сеанса исцеления, которые подробно впоследствии описала.
— Арасуве — это великий шапори, — сказал мне Милагрос, когда я наблюдала за первым ритуалом исцеления.
— Своими заклинаниями он взывает к помощи духов? — спросила я, глядя, как зять Милагроса массирует, лижет и растирает простертое тело ребенка.
Милагрос возмущенно зыркнул на меня. — Есть такие вещи, о которых не говорят. — Он резко поднялся с места и перед тем, как выйти из хижины, добавил: — Не спрашивай о таких вещах. Будешь спрашивать — не миновать тебе беды.
Его ответ меня не удивил, но я не была готова к его неприкрытому гневу. Интересно, думала я, он не желает обсуждать эту тему из-за того, что я женщина, или потому, что шаманизм вообще является темой запретной. Тогда у меня не хватило смелости это выяснить. То, что я женщина, белая, да еще одна-одинешенька, само по себе внушало достаточные опасения.
Мне было известно, что почти во всяком обществе знания, касающиеся практики шаманства и целительства, открываются исключительно посвященным. За время отсутствия Милагроса я ни разу не упомянула слова «шаманизм», однако целыми часами обдумывала, как бы получше об этом разузнать, не вызвав ни гнева, ни подозрений.
Из моих заметок, сделанных на сеансах исцеления, явствовало, что согласно верованиям Итикотери, тело шапори претерпевало некую перемену под воздействием нюхательного галлюциногена эпены. То есть шаман действовал, основываясь на убеждении, что его человеческое тело преображалось в некое сверхъестественное тело. В результате он вступал в контакт с лесными духами. Вполне очевидным для меня был бы приход к пониманию шаманизма через тело — не как через объект, определяемый психохимическими законами, одушевленными стихиями природы, окружением или самой душой, а через понимание тела как суммы пережитого опыта, тела как экспрессивного единства, постигаемого через его жизнедеятельность.
Большинство исследований на тему шаманизма, в том числе и мои, сосредоточиваются на психотерапевтических и социальных аспектах исцеления. Я подумала, что мой новый подход не только даст новое объяснение, но и предоставит мне способ узнать об исцелении, не вызывая подозрений. Вопросы, касающиеся тела, вовсе не обязательно должны быть связаны с шаманизмом. Я не сомневалась, что шаг за шагом понемногу раздобуду необходимые данные, причем Итикотери даже не заподозрят, что именно меня интересует на самом деле.
Всякие угрызения совести по поводу непорядочности поставленной задачи быстро заглушались постоянными напоминаниями себе самой, что моя работа имеет большое значение для понимания незападных методов целительства.
Странные, нередко эксцентричные методы шаманизма станут более понятными в свете совершенно иного интерпретационного контекста, что, в свою очередь, расширит антропологические познания в целом.
— Ты уже два дня не работала, — сказала мне как-то Ритими, когда солнце перевалило за полдень. — Ты не спрашивала про вчерашние песни и танцы. Разве ты не знаешь, что они очень важны? Если мы не будем петь и плясать, охотники вернутся без мяса к празднику. — Нахмурившись, она бросила блокнот мне на колени. — Ты даже ничего не рисовала в своей книжке.
— Я отдохну несколько дней, — ответила я, прижимая блокнот к груди, словно самое дорогое, что у меня было. Не могла же я ей сказать, что каждая оставшаяся драгоценная страничка предназначалась исключительно для записей по шаманизму.