Я улеглась в гамак и провела пальцами по лбу и щекам, чтобы проверить, не сошли ли и с моего лица нарисованные узоры. Завтра выкупаюсь в реке, подумала я. И все мое беспокойство, а скорее всего, просто усталость, исчезнет, как только я заново раскрашусь оното. Однако сколько я ни пыталась приободриться, я не в силах была унять нарастающего недоверия. Мой разум и тело напряглись в какомто смутном предчувствии, которого не выразить словами.

Воздух стал зябким. Наклонившись, я подтолкнула полено ближе к огню.

— В горах будет еще холоднее, — негромко вымолвил Ирамамове. — Я приготовлю напиток из растений, который нас согреет.

Приободрившись от его слов, я начала усиленно и глубоко дышать, отгоняя от себя всякие мысли, пока не перестала воспринимать ничего, кроме шелеста дождя, прогретого дымом воздуха и запаха влажной земли. Так я и заснула спокойным тихим сном до самого утра.

Утром мы искупались в реке и раскрасили друг другу лица и тела пастой оното. Ирамамове дал мне четкие указания, какими узорами его раскрасить: извивающаяся линия со лба должна была спускаться до челюстей и затем вокруг рта; один круг между бровями, круги в уголках глаз и по одному на щеках. На груди он захотел иметь волнистые линии, спускающиеся до пупка, а на спине — прямые линии. Меня же он с чуть насмешливой улыбкой разрисовал с головы до ног одинаковыми кругами.

— Что они означают? — нетерпеливо спросила я.

Ритими никогда меня так не раскрашивала.

— Ничего, — ответил он, смеясь. — Просто так ты не выглядишь такой тощей.

Поначалу подъем по узкой тропе был довольно легким.

В подлеске не было ни острой, как пила, травы, ни колючих кустов. Теплый туман пеленой окутывал лес, творя полупрозрачный свет, сквозь который верхушки высоких пальм казались свисающими с небес. Шум водопадов призрачным эхом раздавался в туманном воздухе, и всякий раз, когда я задевала ветку или лист, на меня сыпались капельки влаги. Однако послеполуденный дождь превратил тропу в раскисший кошмар. Я то и дело разбивала пальцы о корни и камни, спрятанные в жидкой грязи.

Мы устроили привал, когда день стал клониться к вечеру, на полпути к вершине. Совершенно измученная, я села на землю и стала смотреть, как Ирамамове забивает колья в землю. У меня не было сил, чтобы помочь ему накрыть треугольное сооружение пальмовыми листьями.

— Ты будешь возвращаться в шабоно этим же путем? — спросила я, недоумевая, почему он так основательно укрепляет хижину. Для пристанища на одну ночь она выглядела даже слишком крепкой.

Ирамамове только покосился на меня, но ничего не ответил.

— Сегодня ночью будет гроза? — уже раздраженно спросила я.

Неудержимая улыбка заиграла на его губах, а в лице появилось что-то детское, когда он присел со мной рядом.

Лукавая искорка, словно он затеял какую-то проделку, светилась в его глазах. — Сегодня ты хорошо будешь спать, — наконец сказал он и принялся разводить огонь в уютной хижине. Мой гамак он повесил у задней стенки, свой — поближе к узкому выходу. — Сегодня мы не почувствуем холода, — сказал он, ища глазами сосуд с измельченными листьями и бледно-желтыми цветами какого-то растения, найденного им накануне на прогретых солнцем скалах у речного берега. Он открыл калабаш, плеснул туда воды и поместил его над огнем. Затем он тихо запел, не сводя глаз с темной кипящей жидкости.

Пытаясь разобрать слова его песни, я уснула, но вскоре он меня разбудил. — Выпей это, — велел он, поднося сосуд к моим губам. — Его остудила горная роса.

Я сделала глоток. Вкус был как у травяного чая, горьковатый, но не слишком неприятный. После нескольких глотков я оттолкнула калабаш.

— Выпей все, — стал уговаривать меня Ирамамове. — Это тебя согреет. Ты целыми днями будешь спать.

— Целыми днями? — я выпила все до дна, посмеиваясь над его словами как над шуткой, хотя мне почудилось, что он произнес это с затаенным коварством. Но пока до меня окончательно дошло, что он и не думает шутить, по всему телу растеклось приятное оцепенение, перетопившее мою тревогу в успокоительную тяжесть, от которой голова так налилась свинцом, что, казалось, вот-вот отвалится. Представив, как она, словно шар со стеклянными глазами, покатится по земле, я судорожно расхохоталась.

Присев у костра, Ирамамове наблюдал за мной со все нарастающим любопытством. А я медленно поднялась на ноги. Я утратила свою физическую сущность, подумала я.

Попытавшись двинуться с места, я поняла, что ноги меня не слушаются, и удрученно плюхнулась на землю рядом с Ирамамове. — Ты почему не смеешься? — спросила я, удивляясь собственным словам. На самом-то деле я хотела узнать, не означает ли лопотание дождя по крыше, что пришла гроза. Я тут же засомневалась, действительно ли я что-то сказала, ибо отголоски слов звенели у меня в голове, как дальнее эхо. Боясь пропустить ответ, я подсела к Ирамамове поближе.

Тишину прорезал крик ночной обезьяны, и лицо его напряглось. Ноздри раздулись, полные губы сжались в прямую линию. Он впился в меня глазами, которые становились все больше. В них светилось глубокое одиночество и еще нежность, такая неожиданная на его суровом, похожем на маску лице.

Словно приведенная в движение неким неповоротливым механизмом, я с огромным трудом подползла к порогу хижины. Мои сухожилия будто кто-то заменил эластичными струнами. Я с удовольствием чувствовала, что могу растянуться в любом направлении, принять самые нелепые, самые невообразимые позы.

Из висящего на шее мешочка Ирамамове отсыпал на ладонь эпену, глубоко втянул галлюциноген в ноздри и запел. Я ощутила его песню в себе и вокруг себя, почувствовала ее мощное притяжение. Без тени сомнения я отпила еще из сосуда, который он поднес к моим губам. Темное варево больше не горчило.

Мое ощущение времени и пространства совершенно перекосилось. Ирамамове и костер оказались так далеко, что меня одолел страх потерять их в ставшей необъятной хижине. И сразу же его глаза так приблизились к моим, что я увидела свое отражение в их темных зрачках. Меня сокрушила тяжесть его тела, руки сами сложились у него под грудью. Он шептал мне что-то на ухо, но я не слышала.

Ветерок развел листья в стороны, и открылась полная теней ночь, деревья касались верхушками звезд, бесчисленных звезд, собравшихся в кучу, словно готовых вот-вот упасть.

Я протянула руку; рука схватила листья в алмазах капель.

На мгновение они повисли у меня на пальцах, а потом исчезли, как роса.

Тяжелое тело Ирамамове держало меня; его глаза сеяли во мне зерна света; его нежный голос звал меня за собой сквозь сны дня и ночи, сны дождевой воды и горькой листвы. В его пленившем меня теле не было ничего от насилия. Наслаждение волнами сливалось с видениями гор и рек, тех дальних краев, где обитают хекуры. Я плясала с духами зверей и деревьев, скользя с ними в тумане мимо корней и стволов, мимо веток и листьев. Я подпевала голосам птиц и пауков, ягуаров и змей. Я разделяла сны тех, кто живет эпеной, горькими цветами и листьями.

Я уже не знала, сплю я или бодрствую. Временами мне смутно вспоминались слова Хайямы о шаманах, телам которых необходимо женское начало. Но эти воспоминания были расплывчаты и скоротечны, оставаясь глухими неуверенными предчувствиями. А Ирамамове всегда чутко улавливал, когда я готова погрузиться в настоящий сон, когда у меня на кончике языка повисали вопросы, а когда я вот-вот заплачу.

— Если ты не можешь видеть сны, я тебя заставлю, — сказал он, обнимая меня и отирая мне слезы своей щекой.

И вся моя решимость отказаться пить из сосуда, который подобно лесному духу стоял у огня, исчезла без следа. Я жадно выпила темное, приносящее видения зелье и снова повисла в безвременье, которое не было ни днем, ни ночью.

И снова я влетела в ритм дыхания Ирамамове, в биение его сердца, сливаясь со светом и тьмой внутри него.

Время вернулось ко мне, когда я почувствовала, что как-то перемещаюсь сквозь листву, деревья и неподвижные лианы подлеска. Я знала, что не иду сама, и тем не менее я спускалась из холодного, погруженного в туман леса.