Но случалось иной раз так, что некие события втягивали Гурского, помимо его воли, в чуждую ему логику своей порочной проблематики и принуждали к действию.
Вынужденный, сообразуясь с навязанными обстоятельствами, погружаться в чуждую ему стихию активного образа жизни, Александр анализировал ситуацию, принимал решения, совершал поступки, но чувствовал себя при этом весьма дискомфортно, потому что в глубине души жаждал лишь покоя и отстраненной созерцательности. («Тишина и Евангелие. А больше ничего и не надо».)
Но… если уж так случилось, если уже сделан самый первый шаг — вольный, невольный, это значения не имеет, — то теперь уж необходимо идти до конца, к самой что ни на есть окончательной победе. А как же иначе? И тем более во всей этой грязной истории с другом детства Петром Волковым. Ибо… н-ну… есть же, в конце концов, на свете и «клятва на Воробьевых горах», есть у нас еще и «небо Аустерлица». Разве нет? А как жить-то иначе? И зачем?
Глава 8
Адашев-Гурский обошел крашенную битумным лаком чугунную решетку, вошел во двор небольшого, отдельно стоящего двухэтажного дома, подошел к двери, над которой глазела на всех входящих портативная телекамера и нажал на некую кнопку.
— Да? — раздалось из динамика встроенной в стену приборной панели.
— Добрый день, — Александр повернулся лицом к камере. — Я — Гурский, журналист. Мы с вами договаривались.
— Минуточку.
Замок на входной двери щелкнул, Александр потянул дверь на себя, она отворилась, он вошел в небольшой вестибюль (прихожей это назвать было бы как-то не совсем правильно), закрыл за собой дверь и встал возле порога.
— Это вы мне звонили? — спускаясь по белой лестнице, спросила его длинноногая зеленоглазая шатенка лет двадцати пяти, придерживая рукой — на одном из пальцев которой поблескивало тонкое изящное золотое колечко с небольшим бриллиантиком — полы длинного черного шелкового халата, расшитого драконами, который при каждом ее шаге распахивался и демонстрировал офонаренную смуглую ногу аж до самого бедра.
— Я, — кивнув, сказал Адашев. «Етит твою мать… — подумал он про себя. — То есть вот настолько вот ее сам факт существования моего интервью зацепил, что скорбь по мужу по боку, вообще все на хрен, лишь бы публикации не было. По логике вещей, она напоить меня сейчас должна попытаться, охмурить, а потом и дискету отобрать. Это если добром. Но не исключено, что и „пацаны“ к процессу уговоров подключатся. С нее станется. Так… А мы? А мы пра-астые ребя-ата, водку пьем, на крутые сиськи западаем. Но интерес свой блюдем. Нам, журналюгам, материал горячий тиснуть надо, мы с этого живем. Но… можем и пойти навстречу, ты нас только заинтересуй. Так? Вот так мы себя вести и станем».
— Собственно, я глупость спросила, да? — Она закончила наконец свой номер — «неторопливое-нисхождение-сту-пенька-за-ступенькой-по-лестнице-до-са-мого-низу» — и ступила на серый мрамор пола передней (давайте-ка назовем это помещение так, оставим, пожалуй, слово «вестибюль» в покое, ну его совсем).
— Отчего же… почему же глупость…
— Просто, видите ли, я вас себе совсем не таким представляла, — хозяйка дома остановилась напротив и подняла на рослого Гурского глаза.
— Да? А каким? — Александр чуть склонил голову к плечу.
— Ну, знаете… журналюги всякие, они не такие совсем.
— Вот, пожалуйста, — Адашев вынул из кармана легкой куртки редакционное удостоверение, раскрыл и продемонстрировал.
— Да нет, нет, — взмахнула руками хозяйка дома, — что вы, я вам верю!
— А почему?
— Ну-у… у вас такое лицо…
— Спасибо, — улыбнулся Гурский, убирая удостоверение.
— Что ж мы с вами здесь стоим, пойдемте наверх.
— Пойдемте.
Поднявшись по белой лестнице и повернув затем направо, они оказались в большой гостиной, обставленной на американский манер: два роскошных дивана, обтянутых натуральной кожей светло-бежевого цвета, располагались не возле стен, а составляли собою угол в центре комнаты (или, скорее, залы), обрамляя низкий стол, крышкой которого служило очень толстое стекло. Еще кое-какая мебель тоже, безусловно, в интерьере присутствовала, но, сколько бы она ни стоила, была не в счет. Два дивана в центре и крутой стеклянный стол были доминантой.
— Присаживайтесь, — Анна повела рукой в сторону диванов. — Коньяк? Виски?
— Вы знаете, я стараюсь не пить, — Гурский сел на диван и вытянул длинные ноги.
— Почему?
— Ну… для меня капля алкоголя — афродизиак. Очень глупо себя потом чувствую.
— «Афро…» что?
— Не важно. Короче, теряю над собой контроль.
— А-а… — улыбнулась Анна, — вы знаете, а наверное, нужно иногда делать глупости. Правила существуют, чтобы их нарушать, — она подошла к бару и взяла в руки бутылку «Хеннесси», — и получать от этого удовольствие. Разве не так? Будьте же мужчиной, а? ,
— Ну, раз уж вы настаиваете… разве что попробовать. — Адашев-Гурский поднялся с дивана, подошел к бару, взял в руки широкий стакан пиленого хрусталя, дунул в него, затем, приподняв на уровень глаз, посмотрел на свет и поставил на место: — Мне грамульку буквально.
— Вот и хорошо, — улыбнулась Анна, — а то, вы знаете, мне так как-то… тяжело последние дни. Все эти похороны, соболезнования…
— Ох уж… — глубоко вздохнул Александр, — это понятно.
— Анна налила напиток в стаканы, поставила бутылку и указала длинным пальцем на большую круглую коробку:
— Это термос, там лед. Поухаживайте, пожалуйста, за дамой.
— Так, а… — невольно выдохнул Адашев-Гурский, у него чуть было не вырвалось: «Вы что, мадам, пардон, охренели?! Хороший коньяк замороженной водой разбавлять? Это путь такое пойло американские парвеню какие-нибудь хлебают». Но он сдержался и продолжил: — …нам это запросто. Вам сколько?
— Побольше. Люблю, когда холодное. Александр снял с термоса широкую крышку, взял у Анны ее выпивку и, беря большие кубики льда щипчиками, наполнил стакан доверху.
— Так нормально?
— Да. Как раз так, как я люблю, — благодарно взглянула она на него своими громадными зелеными глазами. — Иначе очень крепко.
— А я… уж извините… просто так, ладно?
— Да уж ладно, — снисходительно улыбнулась она, — пейте как хотите. Я ведь знаю, вам, мужчинам, главное, чтобы все было покрепче, погорячее, так? А уж вкусно, не вкусно… дело десятое, да? Я права?
— Н-ну-у… вообще-то, я бы так не сказал, — замялся Адашев-Гурский. — Просто, в данном случае, мне так привычнее.
— Вот и пейте. Сантэ? — она приподняла стакан.
— Что?
— Это по-французски. Ваше здоровье!
— А… да, да, конечно.-Он поднес стакан к губам и сделал небольшой глоточек, смакуя букет. Поморщился. «Хеннесси» оказался «левым».
«Ладно… — подумал Александр, — интервью ты боишься. Уж я не знаю чего конкретно: того ли, что муженек твой там журналисту мог наговорить, то ли вообще самого факта публикации, которая может привлечь внимание к фирме, к тому, как ее хозяин помер, к тебе самой, в конце концов; и хочешь ты выяснить, что я за фрукт, чего от меня ждать, и можно ли со мной договориться. Для того и все эти твои эскапады — совершенно, казалось бы, неуместные в то время, когда ты, исходя из правил приличия, еще в трауре должна ходить, а не прелести тут свои мне демонстрировать — все это мне понятно. Одного я понять не могу — какого хрена ты меня фальшивым коньяком поишь, а? Только одно этому я вижу объяснение, а именно: за полного придурка ты меня держишь и совершенно не уважаешь. А это что значит? А это значит, что расколем мы всю их поганку, Петька, как гнилой орех. Не такая уж она, эта поганка, скорее всего, и хитрая. Они же нас с тобой за лохов держат».
— Что? — заметив, как поморщился Александр, усмехнулась Анна. — Крепковато?
— Да, — крякнул Гурский, — а вот… закусить?
— Вон там откройте, — показала она рукой. — И мне что-нибудь.
Адашев-Гурский отворил указанную дверцу, за которой высветилось нутро холодильника, и взглянул на содержимое.