Всю ночь я просидела с закрытыми глазами, коченея от страха и холода. Изредка опускала израненные руки в воду на дне шлюпки с единственной целью — чтобы ссадины защипало от соли, чтобы испытать хоть какое-то ощущение, отличное от сковавшего меня ужаса. Мэри-Энн примостилась рядом, положив голову мне на колени, и я осторожно сменила позу — не только чтобы размять затекшее тело, но и чтобы ее разбудить, если сон у нее был чутким. Она глубоко вздохнула, но не шелохнулась.

— Мэри-Энн, — шепнула я ей на ухо, — ты не спишь?

— Что такое? — Она толком не расслышала, но, стряхнув сон, забеспокоилась. — Что случилось?

А у меня уже пропало желание с ней делиться, и я только сказала:

— Ничего особенного. Спи.

Я старалась думать о Генри и о нашей поездке в Лондон, причем только хорошее, но безуспешно; задремать удалось лишь перед рассветом.

День десятый, утро

Десятый день встретил нас шквалистым ветром и холодом. Под нами вздымались гигантские водные бугры. Несмотря на такие погодные условия, шлюпку все же не захлестывало, и мы кое-как умудрялись поддерживать уровень воды под ногами на одном уровне — не выше нескольких дюймов. Миссис Грант продолжала нас успокаивать и пару раз посетовала, что мистер Харди не разрешает поднять парус: она была уверена, что спасение наше в том, чтобы добраться до какого-нибудь берега.

Мистер Харди избегал моего взгляда, но время от времени я улыбалась ему, чтобы приободрить. Не знаю, впрочем, как это на него действовало. В моих глазах он был каким-то автоматом, совершенно непохожим на пассажиров шлюпки. Но в основном я загоняла свое внимание внутрь, чтобы связать один момент с другим и посмотреть, что хорошего или плохого из этого получится. Происходившее тем утром в шлюпке меня не трогало; все события заслоняло сущее мучение: сидеть в мокрой одежде посреди пустоты, которая стала средоточием всего — средоточием всего значимого. Измеряя время приступами озноба, сотрясавшими мое тело, или ударами сжавшегося сердца, я отвлекалась то на свою окоченелую грудную клетку, то на окоченелые ноги. И еще пыталась определить, что лучше: зажимать руки между коленями или засовывать под спасательный жилет и крепко обхватывать туловище.

Мысли вернулись к сигналу SOS, и я дважды раскрывала рот, чтобы заговорить. Вначале хотела поделиться с Мэри-Энн, а потом со священником, который перехватил мой взгляд, когда Харди не пустил по рядам чашку с пресной водой. Но язык меня не слушался, да к тому же я подумала: стоит ли сеять недоверие к единственному человеку, который может нас спасти? А кроме того, чем я могла доказать, что в радиорубке произошла неисправность? Собирая воедино эти разрозненные тревожные мысли, мой ум спустился на ступеньку ниже.

Мистер Харди упомянул, что Блейк не покидал радиорубку до того самого момента, когда огонь выгнал всех на открытую палубу; Блейк якобы подтвердил, что отправил сигнал бедствия. И правда, я вспомнила, что, прибежав вместе с Генри на палубу, заметила мистера Харди рядом с кем-то из судовых офицеров — вполне возможно, с Блейком; о чем еще им было говорить в такой миг, как не о сигнале бедствия? Но если радиопередатчик действительно был неисправен, значит, либо Блейк обманул мистера Харди, либо мистер Харди теперь обманывал нас; впрочем, если Харди нас и обманывал, то, насколько я понимала, для нашего же блага. Но мне все же казалось, что мистер Харди уверен в отправке сигнала бедствия, иначе зачем бы ему настаивать, чтобы мы держались вблизи места кораблекрушения, где нас будут искать другие суда? Однако нельзя исключать, что Блейк — возможно, на пару с Харди — находился после взрыва совсем в другом месте и Харди понадеялся, что в рубке был кто-то еще, способный отправить сигнал SOS, то есть совершить единственно возможное действие в критической ситуации. Тогда нужно допустить, что своей ложью он покрывал какие-то махинации, которые проворачивал — возможно, на пару с Блейком — в первые минуты бедствия. Но как я ни пыталась на этом сосредоточиться, в голове так и не складывалось ничего путного.

Тогда я стала репетировать свои обращения к родным Генри: о любви и неизбежности, о том, как я всю жизнь мечтала, чтобы у меня были тетушки и кузины, и как страстно надеялась, что обрету их в семействе Винтер. Пыталась ввернуть, что полюбила их уже по рассказам Генри, но выходило совсем уж фальшиво, и я решила эту часть опустить. Во время наших споров Генри повторял, что его родители обожали Фелисити Клоуз, которую знали еще ребенком, а их матери были лучшими подругами.

— Генри, — шептала я воде, подступавшей со всех сторон, — ты ведь меня не бросишь.

Во всех картинах, которые я рисовала, Генри неизменно стоял рядом; я даже не могла вообразить, как предстану перед его матерью в одиночку. Боялась, что она начнет винить меня в гибели сына, решит, что это я уломала Генри ехать в Европу, а не он меня и что это я заставила его возвращаться на «Императрице Александре», а не война, против которой я была бессильна.

Утром наконец-то пошел дождь. Вначале мелкие капли больше напоминали туман, и каждый из нас впустил в себя не более наперстка, но дождь усиливался, и вскоре мы промокли до нитки. Этот самый дождь вспомнился мне потом в Бостоне, когда мистер Райхманн подумал, что я спятила. Вокруг меня люди запрокидывали головы и ловили губами воду. Мэри-Энн опять доставила нам немало беспокойства, отказавшись раскрыть рот; Ханна надавала ей пощечин и зажала нос — только это и помогло. Мистер Харди, указывая куда-то вдаль, сказал, что погода катится ко всем чертям и мы отправимся туда же, если не сумеем трезво оценить обстановку. К тому времени мы настолько промокли и продрогли, что с трудом понимали его слова.

Наутро миссис Кук вылезла из «дортуара» и похлопала меня по плечу.

— Не забудьте накрыться брезентом, а то одеяла намокнут, — сказала она.

Мне казалось, моя очередь еще не подошла, но никто не возражал, и я отправилась в носовую часть, где зарылась в отдающие плесенью одеяла и погрузилась не то что в сон, а в какой-то дрейф внутрь себя. Там, внутри, обнаружились карманы тепла: не просто воспоминания, а отсеки, в которых жизненные обстоятельства стали менее суровыми и непреклонными. Наверное, я сознательно думала только о себе, но уже перестала понимать, что обладаю сознанием. У меня было только тело. Я машинально выполняла команды, будто впала в транс, как миссис Кук некоторое время назад. Тело с интересом фиксировало малейшие физические ощущения, а что происходило вокруг, меня не трогало.

Из ступора меня вывела Мэри-Энн, которая заняла мое место на одеялах, а я отправилась к себе на банку и узнала, что, пока я спала, миссис Кук принесла себя в жертву океану. Я не испытала никаких чувств, кроме легкого любопытства: почему она так поступила? «Харди приказал», — шепнула Ханна, а Грета добавила: «Ты же знаешь, какая она была послушная». Я с ужасом поняла, что обо мне можно сказать то же самое.

Причастность Харди к гибели миссис Кук я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть. Мои адвокаты замучили меня вопросами, но я лишь повторяла, что все проспала. Вероятно, Ханна в своих показаниях заявила, что я отправилась отдыхать раньше положенного, что никому, кроме больных, не дозволялось спать на одеялах вне очереди и что именно меня не было под брезентом во время этого происшествия. Но ни одной из свидетельниц — ни миссис Кук, которая могла бы подтвердить, что похлопала меня по плечу и отправила в носовой отсек, ни Мэри-Энн, которая заняла место на одеялах после меня, — уже нет в живых, а другие вряд ли помнят о моей непричастности к этой трагедии. Пусть я даже лежала без сна (но это не так) — что бы изменилось? Мистер Райхманн сказал, что адвокаты, представляющие интересы Ханны и миссис Грант, пытались доказать, что у нас была причина бояться мистера Харди, что инцидент с миссис Кук дал нам весомый мотив для последующих действий, но мистер Райхманн мог сколько угодно бомбардировать меня вопросами — я в свидетельских показаниях стояла на своем и честно говорила, что никакого мотива у меня не было и что я при всем желании не смогла бы услышать, что именно мистер Харди сказал миссис Кук.