Солнце всходило бледное, туманное. Лениво бросало оно лучи свои на землю из-за низко нависших, клубящихся туч.

А Прокша всё еще сидел на пороге хаты — сонный, одеревеневший от ночного холода и печали. И вдруг почувствовал, как что-то теплое, влажное коснулось руки его свисавшей. Открыл глаза. Увидел возле себя пса любимого, Гацека, который ластился к нему и тихо повизгивал, будто жаловался и хотел рассказать о том, что творилось здесь накануне…

Дали псу такую кличку — Гацек — за большие уши, которые торчали высоко и прямо вверх над маленьким лбом с узкой лисьей мордочкой. Шерсть у Гацека была желто-бурая, косматая, а хвост пушистый. Верный страж поглядывал на Якуба чуть выпуклыми черными глазами и, желая показать огорченному хозяину свою преданность, пушистым хвостом вилял.

— Гапусь… Гацусь… — с трудом повторил Якуб, гладя и прижимая к себе верного друга.

Трудно ему было встать и выйти на вырубку. Из темной кузницы веяло на него страхом: а ну, как увидит он там, на полу у наковальни, помощника своего Войцеха, — с разбитой молотом головой, или самого младшего из кузнецов, Сёмека, — копьем пронзенного…

«Людей увели, а некоторых видно побили на смерть… — водя глазами по замусоренной грабителями вырубке, с горем думал Якуб. — Иные, быть может, прочь со страху бежали».

Но в тот же день суждено было Прокше всю правду узнать. Из лесу, из самой глухой чащобы, приплелся к хате нищий странствующий. Бродя по всему свету, заглянул он недавно и в хозяйство Прокши, да и прожил тут несколько дней.

— Грабители сюда понаехали нежданно… — начал он печальное свое повествование. — Неведомо, что за люди и откудова. С криком и шумом страшным ворвались сюда целой шайкой — на конях, да и пешо… Не было у нас мочи оборониться противу их — до трех разбойников приходилось на каждого нашего! Повязали они плавильщиков и с собой увели, похватали из кузницы оружие и всё, что получше было, а из хаты добро повыволокли, да и убрались во-свояси… Налетели, словно буря страшная, и опять будто ветром их обратно унесло! Вывели Войцеха и Сёмека из кузни, а когда те за топоры хватались — пригрозили, что хату и всё вокруг спалят. Ну и поддались оба — жалко им тебя стало. А кто успел из рук разбойничьих вырваться — бежал, куда глаза глядят… Только и утешения, что никого тут не убили.

— Так, дедушка… — печально ответил Якуб. — Не убили! Видать, разбойники эти хватают людей, чтобы потом в неволю их продать — туркам, али татарам. Большая это беда, печаль великая, да и разорение полное…

А Гацек всё вертелся поблизости — то лизал руки хозяину, то скулил жалобно, словно говорил о верности своей и дружбе… Посидел немного на завалинке дед, но видя горе хозяина и не надеясь больше милостыню от него получить, закинул за спину тощую, драную суму, да и пошел себе по дороге, что через лес ко Вроцлаву вела.

Остался Прокша один. Семьи и родных у него не было — в своем роду оказался он последним. Из прежних его уцелевших работников кузнечных никто не пожелал вернуться к нему — страшились разбойников, боялись работать в такой глуши лесной. Потянулись к местам, где полюднее и побезопаснее — в кузницы нанимались в Тархалицах и Волове: испокон веков силезские кузнецы там осели.

Из польских деревень, что были далеко друг от друга разбросаны по равнине подсьлёнжинской, тоже никто не захотел придти Якубу на помощь: и без того обезлюдел тот край после наезда татарского и мора страшного. Даже у рыцаря Лабендзя рабочих рук для пахоты и всякого хозяйства не хватало. Да и не каждый может кузнецом быть — нелегкое это ремесло! Чтобы таким мастерством овладеть, здоровье требовалось большое, сила немалая, ловкость, внимательность и упорство. Оно и понятно: в те давние времена кузнец был не только кузнецом, но и плавильщиком.

Немало забот стало у Прокши: зачали в округе немцы хитрые шнырять, выспрашивали мужиков, где тут дворы заброшенные имеются, высматривали в лесах древесину получше да поценнее, вынюхивали и примерялись меж собой, где бы им мельницу свою поставить заместо сожженной татарами, или мост на реке, чтобы способнее лес вывозить…

Дед-нищий, что вскоре к Прокше из Вроцлава зашел, наведался в праздничный день в замок Лабендзя, но когда вернулся оттуда — еще больше огорчил Якуба:

— Своими глазами видал я одного толстого немца и двух потощее, когда они с Лабендзем на крыльце стояли и околицу осматривали… Лопотали по-своему что-то и голову рыцарю морочили так, что слуги погнали их прочь: до того надоедные, черти!

Помрачнел Яку б от этих слов, спросил деда:

— А не слышал ли кто, чего они болтали?

— Слышали, слышали! — поспешил ответить дед. — Ничего иного и не плели, только то, чтобы рыцарь тебя из кузницы прогнал, да продал им вместе с лесом этим и с рудой, что на лугах…

— Боже милостивый! — схватился за голову Прокша.

— Показывали Лабендзю, что кузница твоя и не дымит вовсе… — говорил дед. — Лопотали, что, видать, спишь ты за полдень и о людях не беспокоишься, кои разбежались с твоего двора…

— Недоля моя… Беда! — в страшном отчаянии вздыхал кузнец, огорченно и скорбно глядя на остывшие дымарки, что на вырубке чернели. — Кузница! Рода нашего кузница, всех Прокшей. Как могу я покинуть ее, ежели тут еще мои деды-прадеды сидели? Лес корчевали, дом этот ставили, кузницу строили, сараи, ограду… Да и куда мне, идти? — стонал он жалобно. — В какую сторону оборотиться?

Молчал дед, озабочен был он и жалел Прокшу. Ничего не замечая, жевал он корку хлеба засохшую — всё, что нашлось в хате Якубовой, — а думал о горе хозяина.

Гацек вертелся возле них, лизал потрескавшиеся, почерневшие от работы руки Якуба. Много приходилось теперь трудиться Прокше, да разве один управишься? Мало перековал он слитков выплавленных — приходилось от наковальни к мехам перебегать и обратно, а всё одному, без помощи.

Отдохнув немного на завалинке, да поговорив еще с кузнецом, отправился дед в новое свое странствие. А Прокша принялся пересчитывать да чистить клещи, молотки и другой инструмент, что в кузнице сохранился. За этой работой и время шло, только думы не отлетали — пытался Якуб выход какой-то найти, чтобы кузницу свою отстоять от немцев…

А Гацек — видя, что не до него хозяину — погрыз корку сухую, что ему дед бросил, воды в ручье налакался и в лес побежал: позабавиться, а то и поживиться чем-нибудь. Вспугнул старого кабана одинокого, что в болотце за ольхами разлегся, потом белку на дерево загнал, гневным лаем ворон переполошил, которые над кустом вереска кружили, где бедный зайчонок укрылся. По дороге жабу лесную обнюхал и носом перевернул — баловства ради. До того забегался, что с вывешенным на бок языком залез в лещиновые заросли — отдохнуть немного от гоньбы немыслимой.

Тяжело дыша, припал Гацек брюхом к земле. Охватила его дремота, потянулся пёсик, зевнул сладко, повертелся малость по собачьему обычаю — чтобы вытоптать местечко в траве — да и улегся.

Но тут вдруг какой-то твердый предмет в бок ему уперся. Вскочил Гацек, осмотрелся, принюхался — пахло чем-то приятным: немного стружкой, немного ремнем старым. Схватил Гацек зубами выступавший край, рванул на себя и, к радости своей, вытащил старый постол, давно кем-то брошенный.

Совсем тут дремота от пёсика отлетела. Старый постол! Да разве может быть что-либо лучше для собачьей забавы, чем мягкая, заношенная человеческая обувь?..

Поиграл им Гацек немного, потом взял в зубы и потащил в хозяйскую хату. Забрался в темные сени и подальше за бочку, что в углу стояла, спрятал: как собаки кость прячут про черный день.

И не знал пёсик, что в постоле том нашел себе пристанище пендзименжик — добрый маленький человечек с седой бородой, в коричневом колпачке на голове и в таком же кафтанчике, сотканном из пуха заячьего.

Днем человечек всегда спал — ночью у него работы много было. Ходил он тогда по лесу и, присвечивая себе куском светящейся гнилушки, ночных сов от птичьих гнезд отгонял. Ранним же утром помогал мотылькам из куколок выходить и крылышки расправлять, а цветам — бутоны раскрывать перед восходящим солнцем. Потом вел на водопой маленького косулёнка, у которого звери матку загрызли; от волка его охранял. А еще освобождал из силков попавшихся туда куропаток и тетеревов…