С этого дня Петро стал признанным руководителем барака. Он обладал удивительным свойством притягивать и подчинять людей. Даже капо старался сохранять с ним добрые отношения.
Когда-то Петро был агрономом. Он рассказывал о заповеднике Аскания-Нова, вспоминал, какие там были растения, как приручали диких животных: оленей, косуль, даже медведей.
— Хорошая была работа! — Его глаза теплели, лицо молодело. — Хуже, когда из человека делают зверя. Вот к тому тянут фашисты. Сначала свой народ перебесили, теперь за нас взялись. Только ничего из этого не выйдет. Человек есть человек. Его дело растить, воспитывать и растения, и людей...
— И немцев? — спросил кто-то.
— И немцев! — кивнул Петро. — Только прежде фашистскую погань будем выжигать до корня. Приходится ведь в сельском хозяйстве — крапиву, волков. Ну, а потом и немцев воспитывать. — Он устало улыбнулся, будто видел далекие, скрытые от нас времена. — Это с точки зрения агронома.
Вероятно, Петро был хорошим агрономом, но имел он и другое призвание: поддерживать в людях собственное достоинство и веру в жизнь.
Вечером, после двенадцати часов работы на морозе, нас, как обычно, заперли в промозглом бараке. Петро завел разговор с Бирюковым, бывшим командиром зенитного орудия. Накануне Бирюкова избили за какую-то пустяковую провинность, и в довершение он остался без обеда, потому что, перевязывая руку, опоздал в строй.
Петро вытащил из-под тряпья кусок черствого хлеба:
— На, ешь! В воде размочи.
Бирюков поднес хлеб ко рту и тут же отдал его Петру:
— Не надо. Твое. Ешь сам, а мне все равно не долго...
Петро принес воды, размочил хлеб и снова отдал Бирюкову, который мелко дрожал в углу, кутаясь в обрывки шинели. На этот раз Бирюков не удержался. Потом Петро вывернул карман и ссыпал на ладонь горсточку махорочной пыли. Кто-то протянул клочок газеты. Бирюков торопясь скрутил цигарку.
На осторожные удары кресала явился капо Запруда:
— Сдурели, что ли? Раскурились в бараке! В карцер захотели?
Петро миролюбиво похлопал его по плечу:
— Один раз можно. Видишь, человеку плохо?
— Всем плохо, — сказал капо, почесывая бороденку.
Раскулаченный галичанин, Запруда встречал немцев хлебом-солью, а они, за сокрытие продуктов, отправили его в шталаг. Здесь его назначили капо. Запруда старался вовсю, но и с нами ссориться не хотел.
Поворчав, капо удалился, а Петро подождал, пока Бирюков выкурит крохотную цигарку, потом спросил:
— Скажи мне, Бирюков, почему зенитчики даже в начале войны не боялись самолетов? Вот ты, к примеру, зенитчик...
— Был. Хефтлинг я теперь. Чего за душу тянешь?
— А все-таки, — настаивал Петро, — вспомни. Налетели «юнкерсы». Каждый прижимается к земле. От воя этого берет оторопь, а вы стоите на горбушке и смолите из своей пушчонки. И бомбы все вам, и осколки вам, а вы стоите и знай лупите. Когда мимо, а когда и в цель, но главное — стоите!
— А что еще делать? Такая работа. Был бы ты зенитчиком, тоже стоял бы.
— То-то и дело! Зенитчик в этот момент воюет. Нет на войне хуже бездействия. От него и страх и тоска.
Я вспомнил свой единственный морской бой. Пока ничего не делаешь — страшно, а стоишь сам у штурвала — для страха нет места, потому что ты действуешь.
— Нет хуже бездействия на войне, — повторил Петро.
— Так то на войне... — протянул Монастырев.
— А мы где? — вскочил Петро. — Где? На свадьбе?
— На похоронах, — сказал Монастырев. Он сидел на нарах под самым потолком, свесив тощие ноги.
— Да, на похоронах, — согласился Петро, — если хотите стать покойниками. Нравится тебе такая должность, Монастырев? Мне не нравится. А раз не нравится — значит, я солдат, а не хефтлинг. Ты, Бирюков, и ты, Павлик, и ты, Монастырев, и Алешка, — все вы солдаты и все вы будете воевать, а не подыхать!
Снова появился капо Запруда:
— Кончайте партсобрание! Из-за вас сам пропадешь.
— Ладно, — сказал Петро, — кончаем. А ты, капо, помни, что слышал все и никаких мер не принял.
Вот это был поворот! Запруда даже рот разинул:
— Ты хочешь, чтобы я доложил про твою агитацию?
— Нет. Не хочу. И ты не доложишь. Мы тебя не подведем, а ты помалкивай. Знаешь, что такое нейтралитет?
— Не морочь голову! — рассердился капо. — Бунтуешь народ, а я буду помогать?! Может, меня в партию запишешь?
Петро рассмеялся:
— В партию тебя не примут, а простить твои грехи могут, если не станешь нам поперек дороги.
Все разошлись. Через несколько минут раздавался только храп, прерываемый тяжелыми вздохами. Павлик что-то бубнил спросонок, совсем как маленький, привалившись к крепкой спине Петра. За решетчатым окошком сыпался снег. Потеплело. А может быть, потеплело оттого, что снова я не один, а словно бы опять на корабле. Только этот корабль занесло в очень далекое море, какого нет ни на одной карте, даже на туманных и зыбких изображениях далеких планет.
В конце декабря у нас уже сложилась группа людей, которые полностью доверяли друг другу. Такие группы были и в других бараках. Ими руководил штаб. Из членов штаба я знал только Петра, Владимира Антоновича и Бориса Шилова.
Владимир Антонович считался в лагере сержантом-сапером из запасников. На самом деле он был кадровым военным инженером. Чем-то он напоминал мне дядю, Михаила Андреевича. Тоже высокий, чуть сутуловатый, бровастый. И руки у него совсем как у дяди — большие, осторожные, не знающие покоя. То они мастерили мундштук или кресало, то чинили обувь.
Ленинградский паренек Борис Шилов служил бортмехаником. Его самолет сбили под Киевом. Шел к своим и угодил в концлагерь. Там его вместе с трупами выбросили на свалку. Добрые люди подобрали, выходили. Снова пробирался к линии фронта и оказался в нашем лагере. При встрече с немцами он опускал глаза, чтобы скрыть ненависть, которую излучали его неподвижные зрачки. Жажда действия сжигала его. Петро поручил Борису собирать материал для подпольной газеты.
От своего отца-полярника Борис слышал, что челюскинцы выпускали на дрейфующей льдине стенгазету «Не сдадимся!». Так мы и назвали нашу, умещавшуюся на одном листке. Это название нравилось мне. Может быть, оно напоминало отца, Сергия, ледоход.
Редактором избрали Владимира Антоновича. Посоветовавшись с Петром, он переписывал крохотные заметки каллиграфическим почерком. Газета выходила раз в две недели. Третий номер был особенный. Он открывался сводкой Совинформбюро о потерях немцев под Москвой. Эту сводку Петро получил через вольнонаемных рабочих. Были в номере даже стихи, грустные и довольно складные. Их писал наш пацан, Павлик. Он все время держался рядом с Петром, и, если бы тот приказал кинуться среди бела дня на коменданта, Павлик сделал бы это не раздумывая.
Некоторые считали газету «Не сдадимся!» бесполезной и опасной затеей. К ним относился Ферапонтов, горбоносый, седой не по возрасту казак неукротимого нрава. Он дважды побывал в штрафблоке. Нужно было обладать титаническим здоровьем, чтобы остаться живым.
— В игрушечки играете! — ворчал Ферапонтов. — Шибко помогут нам газетки! Лучше ту бумагу на раскурку пустить. Больше проку!
— Чего же ты хочешь? — спрашивал Петро. — Кинофильмы тебе тут крутить или устроить театр?
— Плевал я на тот театр! — огрызался Ферапонтов. — Отнять винтовки у охранников и в атаку на караулку! Тыща погибнет — дюжина уйдет к партизанам, и то хлеб!
Владимир Антонович хмурил густые брови:
— Нельзя, дорогой друг! Попытка с негодными средствами. Самоубийство! Погодите.
— Интеллигенция! — вскипал Ферапонтов. — Через нее войну проигрываем. Годим, годим, а немец пока допер до Москвы.
Мне казалось, что Ферапонтов ненавидит инженера. Их отношения обострялись с каждым днем. Владимир Антонович никогда не отвечал на ругань. Он выслушивал все оскорбления, а потом срезал противника одной спокойной фразой: