Вероятно, Петро понимал эти слова лучше меня самого. Он положил руку мне на голову:
— Вот здесь, в наших головах проходит сейчас линия фронта, последний оборонительный рубеж.
Постепенно из простоватого мужичка, который спас меня на регистрации, Петро превращался в командира.
— Чего ты от меня хочешь, Петро?
— Слушай. Река есть река, пока течет. Вынь рыбу из воды — погибнет. Не дай бензина мотору — заглохнет. Не дай растению дождя — увянет. А солдат — всегда солдат.
— Понятно.
— Ничего тебе еще не понятно!
Я был зол на него. Он тормошил меня. Не давал уйти в единственное мое убежище — тупую отрешенность. Он приказывал и смеялся, сравнивал меня с полоумным богомолом:
— Тот тоже уходит, заглушает волю молитвой. Я хочу, чтобы ты остался человеком, Я требую этого, как старший по возрасту и по званию. Я хочу, чтобы твоя мать дождалась тебя.
— Кто ты такой, черт возьми... Кто вы, наконец?
— Говори мне «ты», как говорил. Здесь для всех — рядовой солдат. Самое высокое звание. И ты — солдат. Это — спасение.
Он все-таки добился своего. Теперь я сам старался преодолеть болезненную апатию. Вспомнилось морское правило: укачивает тех, кто бездельничает. А если от работы тельняшка мокрая, то никакая морская болезнь тебя не возьмет.
Моя тельняшка давно истлела, а шелагуровский хронометр был до сих пор цел. И снова я прислушивался по ночам к его тихому ходу, укрепляя себя в уверенности, что каждая прожитая секунда работает на меня. Это еще не было возвращением в строй. Иногда казалось: все разговоры Петра — самообман. И нечего барахтаться. Если не сдохну с голода, сойду с ума.
В те дни Петро доверил мне первую тайну. В лагере создан штаб подпольных боевых групп. И первое задание: искать и прятать все, что может служить оружием. Наблюдать за немцами, изучать их повадки, склонности. Замечать, когда они появляются на территории лагеря, когда уходят.
— Вот, к примеру, зондерфюрер Кроль, — говорил мне Петро. — Его оружие — не только пистолет и нагайка. Понаблюдай за ним.
Этого Кроля военнопленные боялись больше, чем самого лагерфюрера — коменданта-лагеря. Черноволосый и черноглазый, Кроль мало соответствовал арийскому типу и, может быть, поэтому особенно старался проявить свой истинно немецкий дух. Дробно семеня маленькими сапожками, коренастый Кроль весь день шнырял по лагерю. Он натравливал русских и украинцев друг на друга и тех и других на армян, грузин, узбеков. Об евреях вообще не было речи. Их немедленно уничтожали. Каждый новый хефтлинг[42], появившийся в бараке, мог оказаться шпионом Кроля. За последние дни непонятным образом были выявлены три командира Красной Армии и два еврея, числившихся армянами. Командиров за обман послали в штрафлаг, а евреев Кроль расстрелял собственноручно на аппельплаце.
Вскоре после получения задания Петра я услышал разговор Кроля и белобрысого, анемичного оберштурмфюрера Майзеля, который был у нас арбайтсфюрером — начальником строительства.
В конце ноября ударил мороз. Полураздетые, валясь с ног, мы таскали в рогожах кирпич. К Майзелю подошел Кроль.
— Чем скорее они сдохнут, — сказал он, — тем лучше. Пришлют новых.
— А пришлют ли? — возразил Майзель. — Бои идут на тысячу километров восточнее. А наши на этой баланде долго не протянут.
Майзель сказал «баланда» по-русски, но я отлично понял все остальное, хотя они говорили по-немецки. Меня потрясло другое: тысяча километров восточнее! Это где-то неподалеку от Волги. Я прислушивался, наклонившись над кирпичами.
— Смотри, он, кажется, понимает! — сказал Майзель.
— Mich wurde sehr ihre Meinung zu dieser Frage interessieren![43] — издевательски спросил Кроль.
Я стоял перед ним с шапкой в руках и молчал.
— Говорить! Бистро! — приказал Кроль. — Ти понималь немецки язик?
— Нет, господин офицер, я услышал слово «баланда», и мне захотелось есть.
— Есть, есть, есть! — повторял Кроль и при каждом слове бил меня кулаком по лицу. — Работайт надо! Работайт!
Вечером я рассказал Петру о подслушанном разговоре. Его удивило, что я так хорошо понимаю по-немецки.
— И говорить можешь?
— Свободно.
— Учтем! — сказал Петро. — Это может пригодиться. Только вот что: пусть никто не подозревает, что ты знаешь немецкий. Кстати, где это ты выучился? В институте?
— Нет, дома. От одной немки.
Он больше не расспрашивал, а я не стал говорить ему об Анни. Говорить и думать было трудно. Мороз сковывал мысли. Руки и ноги были у меня обмотаны тряпьем. Найденный под лестницей рукав телогрейки прикрывал шею и грудь. Но чем заглушить мысли, чтобы не думать о хлебе? Хлебом называли запеченную смесь половы, отрубей и опилок. Мой желудок пока выдерживал эту пищу. Многие заболевали. Их отправляли в ревир — лагерный госпиталь. Оттуда не возвращался никто. Было еще одно наводившее ужас место — штрафблок, бетонированный погреб, в котором за несколько дней человек становился инвалидом.
И все же, несмотря на ежечасную угрозу гибели, воля более сильного человека постепенно освобождала мою собственную волю, скованную холодом, голодом, отчаянием и одиночеством. Если раньше передо мной были только палачи и их жертвы, то сейчас появилось вновь, хотя и в совершенно непривычной форме, понятие «противник». Не стихийное бедствие, а конкретные носители зла — фашисты и их холуи.
И подпольная организация уже вступила в борьбу с ними. Может быть, Петро действовал слишком смело, но поначалу и нельзя было иначе. Я видел, что он использует каждую возможность для привлечения новых людей и для укрепления своего авторитета.
Этому способствовал случай с Павликом, пареньком лет шестнадцати, который как-то ухитрился получить вторую порцию «обеда». Виновного обнаружил Севрюков, льстивый трус, уборщик в лагерной канцелярии. Он подкармливался там, но не упускал своей доли из общего котла.
Мальчишку уже собирались бить, когда подоспел Петро. Он отшвырнул Севрюкова и загородил перепуганного насмерть Павлика:
— Вы солдаты или полицаи? Убьете пацана за ложку бурды! Кто его тронет, будет иметь дело со мной! — Он крепко встряхнул Павлика: — И ты хорош! Чтоб это было в последний раз!
Все потихоньку разошлись. И главным было то, что в лагере, где фашисты насаждали волчий закон: «Каждый против всех и все против каждого», восторжествовала человечность.
Севрюков, однако, затаил злобу против Петра, Через несколько дней, возвратившись с работы, мы застали в бараке Севрюкова. Он вскочил с чужих нар и пошел к своему месту, а на том месте, где спал Петро, открыто лежал обломок штыка с деревянной рукояткой.
Петро поднял самодельное оружие:
— Кто это положил здесь? Ты, Севрюков?
— Оно лежало, — заюлил Севрюков, — я вошел, а оно лежало!
— Он сам подкинул! — закричал Павлик.
Люди надвинулись на Севрюкова. Он невнятно залопотал:
— Не подкинул... Сел на нары... Заблестело... Потянул...
— Сейчас мы тебя потянем! — сказал один из заключенных.
— Чего в чужих нарах копался? — спросил другой.
— Погодите. — Петро подошел к Севрюкову. — Никто не видел этой штуки. И ты, Севрюков, не видел. Понятно?
— Понятно, конечно, понятно, за кого ты меня считаешь?
— За сволочь, — пояснил Петро. — Повтори приказание!
— Я не видел этой штуки, — послушно повторил Севрюков.
В барак вошел охранник. Вероятно, он слышал все, стоя за дверью. Отступать было поздно. Сунув оружие под куртку, Петро спокойно сказал:
— Вы, господин вахман, тоже ничего не видели и не слышали. А если вы все-таки что-нибудь слышали, то судить вас будет не военный суд Красной Армии, а суд временно находящихся в плену красноармейцев.
Я заметил, что подлецы и садисты, за редким исключением, — трусы. Охранник не донес, хотя одного его слова было достаточно, чтобы Петра бросили в штрафблок.