В этом смысле основополагающими характеристиками остроумия оказываются сжатость, повторное использование в разных модальностях одного и того же материала: это опять-таки экономия усилий — одним и тем же означающим создается многоуровневое значение, из минимума означающего извлекается максимум значений (порой противоречащих друг другу). Незачем объяснять, какие аналогии все это представляет с поэтическим режимом речи: повторное использование того же материала вызывает в памяти соссюровские законы анаграммы и парности, закономерное ограничение материала и тот «максимум энергии знаков», о котором писал Ницше. Фрейд тоже говорит о поэте, что «полифоническая оркестровка позволяет ему производить сообщения на трех уровнях — ясного сознания, подсознательного и бессознательного». Во всех этих случаях «экономится» энергия по сравнению с обычной системой распределения инвестиций. В силовом многоугольнике, каким является психический аппарат, наслаждение от остроты представляет собой результирующую, возникающую вследствие некоторого спрямления, точнее поперечного хода, который по диагонали пересекает разные слои психического аппарата и достигает цели с меньшими затратами, достигая без усилий даже и вовсе непредвиденных целей и оставляя в итоге некую энергетическую прибыль, «премию» наслаждения, «прибавочное удовольствие».
От этого энергетического расчета исходит какой-то аромат капитала, экономики накопления (сам Фрейд постоянно пользуется этим понятием), где наслаждение возникает только в результате вычитания, по недостатку, от некоторой остаточной инвестиции или излишка, но ни в коем случае не от избытка [excиs] — что значило бы вообще ни от чего, от обратного процесса траты, отмены энергий и целевых установок. В первую очередь речь идет не о «работе» и даже не об «означающем», так как у Фрейда этот уровень никогда не первичен. Его либидинальная экономика основана на существовании бессознательных содержаний (аффектов и представлений), их вытеснении и обратном про-изводстве, на расчете инвестиций, регулирующем это производство в целях равновесия (разрешения напряжений), на связывании/развязывании энергий. Наслаждение у Фрейда образуется и характеризуется в терминах сил и количества энергии. При остроте и сновидении наслаждение никогда не структурируется игрой означающих как таковой: она лишь прокладывает дорогу для фантазматических или вытесненных содержаний. Это «средство сообщения», которое само по себе никогда не является «сообщением», так как говорить его голосом может только некоторое желание (разумеется, в строго топической и экономической теории), некоторое говорящее «оно». Игра означающего всегда лишь проступает сквозь желание. Здесь-то, вокруг «способа производства» бессознательного (и способа его представления) и сосредоточена вся проблематика либидинальной экономики и ее критики с точки зрения наслаждения, не имеющего ничего общего с экономикой.
В «Психопатологии обыденной жизни» Фрейд пишет об оплошном действии: «Желание читателя искажает текст, внося в него предмет своих интересов и забот… При этом достаточно, чтобы между словом текста и подставленным вместо него словом имелось сходство, которое читатель мог бы преобразовать в желательном для него направлении». То есть имеется в виду скрытое, вытесненное содержание, которое ждет случая выйти наружу и «пользуется» любыми извивами, зазорами, слабыми местами в логическом изложении, чтобы прорваться сквозь него. На уровне дискурса это то же самое, что происходит на уровне тела в процессе примыкания: желание «пользуется» удовлетворением физиологической потребности для либидинального инвестирования той или иной зоны тела, отклоняет простую функцию (органическую логику) к исполнению желания. Да, но все дело в том, что как раз внутреннее членение желания так и осталось неразъясненным. Две части процесса — определенное исполнение функции и неопределенное (по объекту) исполнение влечения — всего лишь постулированы, и понятие примыкания служит просто мостиком, не образующим никакого сочленения. Либидинальная экономика осуществляет здесь такое же «склеивание», как и обычная экономика, работая с понятием потребности: между субъектом и объектом помещается «потребность», а между потребностью и желанием — «примыкание» (то же и в лингвистической экономике: между означающим и означаемым или же между знаком и миром то ли наличествует, то ли отсутствует «мотивация»). Все эти операции склеивания обладают скромным обаянием научной неразрешимости: сочленение невозможно потому, что составные члены взяты неверно, что само их положение неустойчиво. Автономизация желания по отношению к потребности, означающего по отношению к означаемому, субъекта по отношению к объекту, может быть, до какой-то степени и является простым научным эффектом. Но вытекающим отсюда экономикам приходится несладко: они не могут отказаться от регулярных оппозиций, которыми они живут, — желание/потребность, бессознательное/сознательное, первичные/вторичные процессы… В конце концов ведь и сам принцип удовольствия есть не что иное, как принцип реальности психоанализа!
Тем не менее психоанализ, несомненно, сумел сместить отношение означающего/означаемого, причем в направлении близком к поэзии. Означающее, вместо того чтобы манифестировать означаемое в его присутствии, оказывается с ним в обратном отношении — означает его в его отсутствии, в его вытесненности, в модусе негативности, который никогда не появляется в лингвистической экономике. Означающее находится в необходимом (а не произвольном) отношении с означаемым, но это отношение присутствия с отсутствием. Оно обозначает утраченный объект и замещает собой эту утрату. Леклер пишет (Psychanalyser, p. 65): «Понятие репрезентации в психоанализе, по-видимому, располагается не между объективной реальностью и ее значимым изображением, а скорее между галлюцинаторной реальностью, мнезическим образом утраченного удовлетворяющего объекта — и объектом-заместителем, каковой может быть либо объектом-формулой (как формула, образующая фантазм), либо инструментальным приспособлением, как, например, фетиш». Лингвистическая эквивалентность утрачена, поскольку означающее замещает собой нечто такое, чего больше нет или даже никогда и не было. Поэтому оно и само никогда не бывает собой: объект-фетиш, в своей шаткой идентичности, всего лишь метафорически выражает нечто все время не признаваемое — отсутствие фаллоса у матери, различие полов:
Разное понимание сигнификации в психоанализе и лингвистике хорошо сформулировано у О. Маннони (Clefs pour l'imaginaire, глава «Эллипсис и черта», р. 46): «Вводя означающее, мы опрокидываем смысл. И не потому, что означающее несет с собой целый набор означаемых, какие могла бы зафиксировать традиционная семантика. Дело в том, что мы истолковываем эллипсис Соссюра так, будто в нем остается пустым место означаемого, — место, которое может заполняться только в различных дискурсах, общую часть которых образует одинаковое означающее… Мы тоже отрываем означающее от груза означаемого, но не затем, чтобы вернуть его под власть законов, раскрываемых лингвистикой в любом явном дискурсе, а затем, чтобы можно было говорить о его покорности закону первичного процесса, позволяющего ему пусть на один шажок, но вырваться из рамок видимого дискурса, который всегда, даже эксплуатируя двусмысленность, стремится к однозначности». Примечательная формулировка; но что же это за «незаполненное» означаемое, заполняемое затем разными дискурсами, что же это за «освобожденное» означающее, возвращаемое под юрисдикцию какого-то иного порядка? Можно ли столь вольно «играть» лингвистическими категориями означающего и означаемого, не взрывая тем самым черту, которая их разделяет?
Эта черта — важнейший стратегический элемент: именно на ней зиждется знак со своим принципом непротиворечивости и своими ценностными образующими. Это внутренне связная структура, и в нее нельзя вводить все что угодно (амбивалентность, противоречивость, первичные процессы). Бенвенист ясно расставляет все точки в своей критике «Gegensinn der Urworte» («О противоположных значениях праслов»): «Заведомо маловероятно… чтобы в этих языках, какими бы архаическими они ни считались, обнаружились нарушения «закона противоречия»… Если предположить, что существует язык, в котором «большой» и «маленький» выражаются одинаково, то в этом языке различие между «большое» и «маленькое» просто отсутствует и категории величины не существует… противоречив сам замысел, по которому он одновременно приписывает языку осмысление двух понятий как противоположных и выражение этих понятий как тождественных» (Problèmes de linguistique générale, t.. I, p. 82).[216] И это верно: амбивалентность никогда не входит в порядок лингвистической сигнификации. «Отличительное свойство языка в том и состоит, чтобы выражать только то, что возможно выразить», и абсурдно воображать смысл, который не опирался бы на некоторое разграничение, или же, наоборот, означающее, которое означало бы все на свете: «Вообразить существование такой стадии в развитии языка… когда какой-либо предмет обозначался бы как таковой и в то же время как любой другой и когда выражаемое отношение было бы отношением постоянного противоречия, отношением непринадлежности к системе отношений, когда все было бы самим собой и одновременно чем-то совершенно иным, следовательно ни самим собой ни другим, — значит вообразить чистейшую химеру». Бенвенист знает, о чем говорит, потому что вся лингвистическая рационализация именно затем и служит, чтобы не допускать подобных вещей. Лингвистической науке не грозит амбивалентность вытесненного, так как эта наука сама целиком принадлежит вытесняющей инстанции. И в пределах своего порядка она права: ничто не бывает частью языкового кода, не подчиняясь принципу непротиворечивости, тождества и эквивалентности.