Всю дорогу в голове у него вертелся план, как выкрутиться из беды, спастись от разорения… Надо было принести жертву не господу богу, а самому сатане: повиниться перед Пелагеей Даниловной, деньжонок у нее перехватить… Хоть и опостылели ему эти черненькие усики, жирные ручищи, а ведь поди сразу-то и на козе не подъедешь. Вот тут и кумекай!.. Был бы сват побогаче, посоветовался бы с ним, помощи попросил, а то тоже нашел голытьбу, красота одна, толку-то что?
Привязав лошадь у калитки, Буянов вошел во двор. Молодой, но мощный лигостаевский вяз, как показалось Матвею Никитичу, вырос еще больше, шире распустил корявые буйные сучья, склонив густолистые концы веток к новому, недавно поставленному таловому плетню. В тени вяза на скамейке сидела Маринка и вязала из серого дымчатого пуха платок. В сторонке, в шелковом, фиолетового цвета бешмете, стоял высокий и стройный Кодар.
«Чего это она тут с азиатом рассусоливает? А он, смотри, какой веселый, как на картинке», – подумал Буянов, отвечая на поклон вскочившей и раскрасневшейся Маринки.
– Здравствуй, невеста, здравствуй! Родитель дома? – Буянов сегодня был гораздо более сдержан, чем месяц назад.
Ответив, что отец дома, Маринка еще больше покраснела и убежала в избу предупредить родителей о неожиданном приезде гостя.
Кодар, по-восточному сложив руки на груди, поклонился Буянову.
Матвей Никитич небрежно кивнул головой, сказал что-то по-киргизски, нелепо коверкая слова.
Кодар засмеялся и по-русски спросил:
– Здоров ли?
– А если не здоров, ты доктор, что ли? – неприязненно косясь на его сиреневый с узорами бешмет, глухо буркнул Буянов. Кодар раздражал его своим веселым видом.
– Приезжай к нам в аул. Хворь вылечим, кумыс будем пить, жирного барашка кушать, – не обращая внимания на грубость Буянова, говорил Кодар, улыбаясь чисто выбритыми губами.
– Заехал бы, да ехало в бока въехало… Не до кумысов, хоть квасу бы напиться…
Из сеней вышел Петр Николаевич; поздоровавшись с Буяновым, пригласил его в дом.
– Некогда, сват… Дела такие, хоть башку с плеч… – Матвей Никитич потряс головой и, выразительно кивнув на Кодара, добавил: – Мне с тобой поговорить надо.
– Иди, Кодар, там самовар готов… Я скоро вернусь, – сказал Петр Николаевич.
Кодар, поклонившись, стал подниматься по ступенькам крыльца.
Буянов с Петром Николаевичем отошли к вязу и присели на скамейку.
– Где тут у вас двор Ивашки Степанова? – спросил Матвей Никитич и, сжав кулак, ударил себя по колену. – Мне позарез увидать его нужно и потолковать…
– Почти шабер мой, через дом живет… – Лигостаев показал рукой через плетень, где на свежих прутьях тальника шелестели начавшие вянуть листья. – Ивана теперь не достать. Такой фарт выпал… Два дня почти всей станицей куролесили, насилу утихомирились. Слыхали, какое счастье-то Степановым подвернулось?
– Все знаю… Ивашка, подлец, разорил меня в пух и прах!
Буянов захватил в горсть седоватую бороду и, казалось, готов был вырвать ее клочьями. Браня Ивана, он поведал Петру историю с задатком.
– Я в это дело почти весь капитал вбухал, а остался на эфесе, ножки свеся…
– Вот оно какое дело!
Петр Николаевич слушал, сочувственно кивая головой, а в глубине души посмеиваясь над алчным купцом. В дальнейшем разговоре Лигостаев будто ненароком поведал о Митькином сватовстве и этим окончательно вывел Матвея Никитича из терпения.
– Тот, значит, пегий, меньшой? Видал на пашне… Да куда ему с рыжей-то мордой до Марины! Он и одного ноготка ее не стоит! Ты, сват, не сумлевайся, мое слово крепкое. Я еще не совсем опростался. Да и план у меня есть один… Уж себя закабалю на веки вечные, а детей по миру не пущу. От своих слов я никогда не отказывался.
Петр Николаевич молчал.
Во дворе снова появилась Маринка. Она стала кормить около амбара цыплят. Маленькие, еще не оперившиеся, желтенькие, с пестрыми шейками цыплята, попискивая, жались вокруг неглубокой деревянной чашки и тыкали острые клювы в разваренное пшено. Из дому вышел Кодар; помахав Петру Николаевичу рукой, он исчез за воротами. Маринка обернулась и проводила его глазами. Это не укрылось от зоркого взгляда Матвея Никитича.
На крыльце несколько раз показывалась и Анна Степановна. Она знаками подзывала к себе дочь и что-то шепотом ей говорила, но к свату так и не вышла.
– Да ладно, мама… Я же сказала, – отмахивалась Маринка.
Матвей Никитич, размахивая толстой с красным, из таволги, черенком плетью, говорил Петру Николаевичу:
– Вот сейчас пойду и этого рыжего черта за глотку возьму!
– Трудновато будет, Матвей Никитич, – сдержанно возражал Петр Николаевич. – Они, говорят, золото лопатой гребут.
– Должен он меня в кумпанию взять, ежели на нем крест есть! – кипятился Буянов.
– Крест мы все носим, а при случае готовы один другого на гайтане повесить, – сказал Петр Николаевич.
– Вот, вот! Не надо далеко за примером ходить… Разорил, ограбил… У всех, как говорится, своя рубашка ближе к телу, – продолжал Буянов сумбурно и гневно.
Медленно, словно крадучись, пряча под кофточкой руки, подошла Маринка и остановилась позади отца. Сквозь густую листву вяза блеснул солнечный луч и осветил взволнованное лицо девушки.
– Вот и наша красавица пожаловала, – изменившимся голосом проговорил Матвей Никитич. – Обещал я тебе женишка привезти, да не вышло… Придется маленько потерпеть, отложим до другого разочка…
– Ничего не будет этого, дядя Матвей, – тихо сказала Маринка. Она чувствовала, как лицо ее, уши, шея облились пламенем румянца. Выдернув из-под кофточки руку с сафьяновой коробочкой, она осторожно положила ее на колени Матвея Никитича и, наклонив голову, убежала.
Буянов покачнулся, словно от удара, и едва удержался на скамье. Коробочка соскользнула с колен, упала на землю.
– Что же это такое, Петр Николаевич? – оправившись, грозно спросил Матвей Никитич.
– Ее дело, Матвей Никитич… Она невеста, как хочет…
Однако Буянов все понял иначе. Вскочив со скамьи, дергая всклокоченную бороду, стал ногами топтать коробку.
– Ясное дело! Значит, подороже сошелся, на золотцо променял! Хоть и пегий жених Степанов, зато мошна толста! Так вот отчего ты мне про гайтан плетешок плел… Купца Буянова, значит, и осрамить можно? Может, ты ее азиатам на коней давно променял, все время тут околачиваются… Меня же ограбили, обесчестили, да еще надсмехаетесь!
Буянов поднял тяжелую плеть над головой. Петр Николаевич встал. Он был на голову выше Буянова. Глаза его гневно вспыхнули. Над горбинкой носа дрогнула густая, черная бровь. Наклонив чубатую голову и медленно приподнимая, словно взвешивая, большой мосластый кулак, он заговорил, сдерживая в голосе дрожь:
– Ты, Матвей Никитич, плетью не маши… Спасибо скажи, что находишься в моем доме, гостем моим считаешься, а то бы за обиду… Лучше-ка съезжай со двора и в другом доме ищи честь и место. Я тебя не звал, родства с тобой не искал и не ищу. А слова твои я долго буду помнить… Уезжай пока подобру-поздорову…
Глубоко передохнув, Петр Николаевич замолчал. Из-под черных, аккуратно подстриженных усов блеснул крепкий оскал ровных зубов, загорелая шея напряглась и слилась с гладко подстриженным затылком. Под синей нанковой рубахой дрожали выпуклые, твердые мышцы. Одним ударом он мог бы свалить Буянова насмерть.
Буяновский гнев так же быстро ослабел, как и вспыхнул. Опустив плеть, он, дурашливо изгибаясь, наклонил голову к плечу, подставляя ее, проговорил:
– Ну, ударь старика, ударь… Только и осталось – отдубасить его да со двора вышвырнуть… Бей, чего стоишь! Срами!
– Никто тебя не срамил. Брось комедианничать, не к лицу тебе… Сам себя постыдись, эх ты! За что девку-то мою обидел? Стыд-то есть у тебя!
Для гордого, своенравного Буянова такие слова были хуже удара, больней всякой пощечины. Он уже и сам понимал, что свалял дурака. И перед кем? Перед человеком, которого уважал, в ком ценил ум и степенную выдержку… Да и Маринку, на самом деле, ни за что обидел… А ежели узнает об этом Родион?..